Петр все время старался как-нибудь поймать Комракова и поговорить с ним наедине, но тот, словно прячась от него, куда-то скрывался, а на заседаниях к нему нельзя было пробиться сквозь тесное кольцо людей. Только один раз Комраков, обозревая зал с высоты мест президиума, незаметно сделал ему знак прийти за сцену. В полусумраке кулис он взял Петра за плечо и строго сказал:
— Сегодня состоится заседание большевистской организации. Ты вступаешь? Тогда пиши заявление: от такого-то, прошу принять и так далее. Понял? И передай мне. Ну, все.
В этот день к народному дому, где происходил съезд, как по повестке, собрался весь город со слободами.
В зале нечем было дышать. Попытка Петра выйти наружу потерпела неудачу: в коридорах и на лестнице народ стоял вплотную, а с улицы все поднапирали.
Вот в это время и выступил Губанов, все предыдущие дни не проронивший ни слова, окаменело сидевший в первом ряду прямо против стола президиума. Когда Петр увидел на помосте изогнутую фигуру Никифора Ионыча, бледного, дергающего себя за усы, в груди у него странно екнуло, ему захотелось, чтобы Губанов, не раскрывая рта, сошел с помоста.
Начал Губанов бесцветно. Голос его звучал глуше обычного. Волнуясь, он часто откашливался и прикладывал к губам платок. Среди публики, сдавившей скамейки делегатов, послышались предупредительные окрики:
— Никифор… Сам начал… Он сейчас им докажет… Тсс!
И, услышав эти бодрящие шепоты, Губанов решительно шагнул к краю помоста и выметнул вперед руки.
Краем глаза Петр увидел, что сидевшие за столом президиума насторожились. Окрепший голос Губанова перенес его за грань прожитого. Петр опять увидел этого человека в избе Зызы — загадочного, знающего какую-то тайну, открыто выступающего против изворотливого Ерунова и сокрушительного тяжестью своих слов Дорофея Борзых. «Черт, а ведь здорово!» Петр одобрительно вскинул голову и тотчас же заметил, как жесткая тень изломила скуластое лицо Комракова и его длинные пальцы бешено закрутили карандаш.
От общих фраз о революции и внутреннем положении Губанов перешел на близкие события. Его речь превращалась в обвинение. Выметывая вперед длинную руку, Губанов бросал на красное сукно стола слова своей «правды»:
— Вы клянетесь революцией! А знаете, что такое революция? Мы, отдавшие всю жизнь на борьбу с царизмом, мы, гнившие в застенках и тюрьмах, мы знаем, а вы — нет!
…Вы, ослепленные большевиками, призываете к разрушению, а знаете ли вы, чем пахнет это разрушение?
…Вы гордитесь тем, что к власти пришли рабочие, а уверены ли вы в том, что эти рабочие знают жизнь деревни, жизнь всей России, которая есть деревня, огромная деревня?
…Вы кричите: «Пролетарии!» Кто эти пролетарии? Это люди, не знающие радости труда и гордости созидания. И яд, посеянный этими пролетариями, уже дает плоды. Страна сошла с рельсов, понеслась в пропасть, люди потеряли разницу между своим и чужим…
Его речь часто прерывалась дружным ревом, хлопками. И эти хлопки рыластых городских купцов, мещан и пригородного кулачья вернули Петра к действительности. Он понял, что яд слов Губанова вреден и действен. Туман прошлого рассеивался. В речи Губанова Петр уловил презрение ко всем собравшимся сюда, презрение и непримиримое озлобление. Он вскинул вверх руку, рванулся с места, но крикнуть не успел: на помост вышел вооруженный человек и деревянным голосом, гулко отозвавшимся во всех углах, сказал:
— Предлагаю очистить зал немедленно. Через две минуты я применю вооруженную силу.
В зале будто подуло сквозняком. Публика подалась назад, а Губанов, стуча зубами о стакан, большими глотками пил воду. Тогда Петр скинул с себя шинель и, неся ее на вытянутых руках, начал пробиваться к столу. Хряск дверей, стук скамеек сзади говорили о том, что приказ вооруженного человека выполняется. Губанов попробовал заговорить снова:
— Правда насилием не…
Но Петр выкрикнул на ходу, застряв ногами между скамеек:
— Заткните эту контрреволюцию!
Он встретился со взглядом Губанова, — в глазах того была растерянность и неразвернувшаяся злость. И все дальнейшее, казалось Петру, было сосредоточено вокруг его единоборства с Губановым. Он стоял рядом с ним на помосте, крепко попирал гибкость неплотно приколоченных досок и не опускал глаз с этого некогда дорогого лица. Губанов, кусая губы, вопрошал, обливая его уничтожающим презрением:
— Я — контрреволюционер? Ты, молокосос, не умеющий читать, вчерашний сопляк, говоришь мне это?