Выбрать главу

Доня прижимала ладонью трепетавшее сердце, озиралась на окна. Но безмолвие степной ночи было нерушимо, плотно давило избы, снега — и хоть бы какой-нибудь скрип, хоть бы одна блудящая фигура полуночного гуляки на свежести снегов!

Не раз Доня распахивала на груди шубу, вдыхала до колкости холодный воздух глубоко-глубоко. Ей представлялось: лежит она на постели, голова ее покоится на бугристой высоте подушек… рядом вишнево-смоляным отеком колышется пламя свечки… около ее ног сидит Петр… Он гладит ее высохшие белые пальцы и говорит, смотря в лицо большими, наполненными жалостью глазами, говорит сладкие-пресладкие слова, от которых кипит в сердце слезовая тоска о нем, о минувших радостях, о прогорающей жизни…

Стряхнув очарование, Доня скучнела и шла в избу — опять вертеться на надоевшей, как чесотка, постели, мерять одеревеневшими веками бесконечное шествие избяной темноты.

Уход Петра был ее поражением. Она ловила на себе злорадно-усмешливые взгляды Веры; Корней стал с ней откровенно груб и задирист, отмщая ей прошлое великанство и угрозы. Даже старик, вспоминая былые обиды, ехидно подсмеивался над ней, и в глазах его с отеклыми веками появлялись плотоядные огоньки.

— Что это, Авдотья? Воду, что ль, по ночам на тебе возят? Как цвела по все время, а тут и сдалась. С какой бы причины? Ты не злись, а то сами догадаемся…

Отмалчиваться было тяжело.

Когда Доня увидела Петра со Стешей у колодца, она готова была броситься на глазах у всех Двориков к колодцу, отпихнуть Стешу и встать перед Петром: «На, бери, режь меня, но не отталкивай, мука моя горькая!» Но она знала, что Петр горяч в злобе и не простит ей этой выходки. Поэтому она, делая вид, что занята каляно-смерзшимися рубахами, стояла на крыльце до тех пор, пока Петр не скрылся в сенях Лисы. И хоть бы один глядок!

В эту ночь она впервые плакала, в слезах ткнулась в мокрую подушку и уснула коротким облегчающим сном: страдания становились привычными, и сердце покорно притихло.

Угроза Петра перетряхнуть дом Борзых сначала не вызвала в ней злобы. И лишь потом Доня по-настоящему оценила его слова: из амбаров выгружали хлеб, а старик два дня сидел, обнявшись с сундуком, не решаясь собственными руками отдавать «свою кровь этому сорванцу».

— Ведь тыща! Это поду-у-умать! Сволота несчастная! Тебе трынку поганую дать сердце не повернется. Головушка горькая! Корнюшка! — в десятый раз подзывал он сына. — Я не дам! Нет ему моих денег, правов таких нет! Хлеб пусть возьмет, подавится, а деньги — нет, рука не налегает.

Корней, окончательно сбитый с толку домашней неразберихой, орал на вопросительно глядевшего отца:

— Да провалитесь вы все от меня! Чего ты меня треплешь? Не давай! Не давай, но садись сам за них! Я к черту уйду, куда глаза глядят! Кормили! «Петруша, Петруша!» — Он тонко растягивал губы и пискливо передразнивал — отца ли, умершую ли мать. — Распутничали, в дом звали! Вот он вас теперь всех позовет к Исусу! Он вам за все заплатит!

Дорофей Васильев растерянно глядел на корчившегося, громыхавшего ногами Корнея, и по мере того как голос Корнея все поднимался, он медленно тянулся рукой за клюшкой. И когда тот, не замечая угрожающего движения отца, начинал визжать и метаться по избе, Дорофей Васильев схватывал клюшку и стучал об пол:

— Пегий, Мочалка чертова! Изыди! У то я те-бе!

Эти стычки происходили по нескольку раз в день. Наконец старик не выдержал, позвал Доню и указал ей на место рядом с собой:

— Сядь. Не кау́рься, не сожру. Во всем доме кроме тебя поговорить не с кем. Обдумай хоть ты думу мою, Авдотья. Как же быть-то тут?

Он тер ладонью пухлую грудь, глядел в лицо Доне — покорный, незлобивый, каким был когда-то в темноте ее хатки. Доня деревянно присела на край кровати, предварительно оглядев истончившееся одеяло с клоками вылезающей ваты и засаленное по краям до черноты.

— Ну? Об чем говорить-то?

— Об чем? — Тронутый ее покорной согласливостью, Дорофей Васильев засуетился, одернул рубаху. — Ты бы, баба, в дело вникла хоть на крошечку. Ведь вся жизнь ломается, а ты, как корова стельная… Погоди, ты после скажешь! Я не для обиды тебя позвал, а для умного слова. Вот. Дом, говорю, под корень на попа ставится, а ты только глядишь да брови сводишь. Теперь об ялды́-балды́ голову ломать нечего. Вот полегчает, отпустит петлю этот чертенок глазастый, хоть по всей ночи на улицу ходи. Ведь у меня дух весь вышел. Тыща! Ты понимаешь? Тыща! И куды девать ее, спрашивается? Собаке бешеной под хвост! А не дай — три шкуры сдерут, а деньгам не обрадуешься. Вот об чем говорить-то надо.