— Кровь пошла, — гудел Артем. — Парень-то здоров еще, другой бы… Но… больницы не миновать.
Петр плохо помнил, как его усадили в козырьки, он говорил что-то, отвечая на очень важные, но не запомнившиеся вопросы. Отчетливо запомнилось только присутствие Настьки. Она держала вожжи, стоя около козырьков. Она же первая громко сказала:
— Одному нельзя. Мало ли что может дорогой случиться. Я поеду.
Петр с трудом повернул голову в ее сторону. Ему хотелось переспросить Настьку, чтоб услышать еще раз ее милый, заботливый голос, но губы не послушались, и он оглянулся на Артема. В прозрачной сери невзрачного утра лицо Артема выглядело зеленым. На слова Настьки он не отозвался, а, переглянувшись с молчаливой Аленой, махнул только рукой. «Милый Артем, — хотелось сказать Петру этому хорошему человеку. — Неужели ты понял?»
Настька шевельнула вожжами, козырьки свистнули коваными полозьями, и Петр закрыл глаза.
16
Весна с каждым днем ширилась, ела снега, отдавая их земле невидимыми глазу, чистыми, как слеза, водами. Проносные февральские ветры улеглись за снежными морями, и облака плыли над землей огромные, белые, как груженные теплом корабли. Снег солодел, давал просовы, и если вырыть на огороде неглубокую снежную яму, вода дружно наполнит ее, отразит в хрустальной чистоте обрывок голубого неба. Оттого опустели зимние на пруду проруби и бабы наперебой спешили прополоскать рубахи в первой вешней воде, едкой и сладко холодящей руки.
И в этот год весна не изменила вечных сроков. Воды пошли дружно, овраги и степные протоки шумели в густой темени ночей и, как тысячи лет назад, тревожили сердце преизбытком желаний, тягой в неведомые края.
И все же не была весна эта похожа на прежние. Восприятие ее радостей осложнялось чем-то новым, смутным, как догадка, и беспокойным, как неизбежность, и это новое ломало привычные планы людей и дела.
Весна приближает человека к земле. Первый вздох отягченных сыростью и чернотой полей, лиловые щетинки пробивающихся трав, выполз проснувшихся хлопотунов — красных земляных жучков — все это приобретает значение больших событий, заполняющих помыслы длинного вешнего дня.
Но в эту весну и земля меняла значение, мысли о ней принимали иной размах и величие. Земля стала ничьей и общей! Миллионы безземельных душ, опоздавших родиться, женщины, — люди, для которых земля была предметом недосягаемого счастья, избавлением от пожизненного батрачества, тяжкого произвола свекра, мужа, сына, избавлением от сухого попречного куска хлеба, — для этих людей земля отверзала свои дары впервые, и они были безмерны. И эта же земля, близкая, как грудь матери, как улыбка возлюбленной, и привычная, как небо, — эта же земля будила зло, черствила сердце тех, кто терял на нее исключительное потомственное право.
В соломенных селениях земля вербовала миллионы верных защитников советской власти, давшей им эту землю. Здесь шествующая весна была трудовым пиршеством деревенской бедноты, впервые заговорившей во всю силу голоса с «миром стариков», искони облеченным властью обычая, с непереходящим почетом покорного его решениям мирского люда.
Не успели летучие вешние ветры обсушить рубежи, пригорки, из сел и деревень потянулся народ в поле с саженями — с заготовленной злобой резать береженые полосы, ломать межи, рушить широкие рубежи.
Бреховцы вышли в степь перед самой пасхой, позабыв вековые обычаи, не слушая призыва колокола, напоминающего о бренности всего земного и о великой силе всепрощения.
Зыбилось густое на полях марево, ветер трепал цветные сарафаны баб, ноги в пудовых лаптях глубоко уходили в жирные пласты земли.
Дворичане сошлись с бреховцами на рубеже, отделявшем их участки от мужицких полос.
Не с великой радости вышли хуторяне на степной холм: они несли сюда погребать свои чаяния независимой жизни, вольные планы о жизни лучше других, свою обособленность от соседа, ненависть к чужому прибытку. Двухдневное собрание перед тем вытрясло душу до дна, истощило небогатые запасы доводов, ругани, унесло последние надежды на изменение жестокого закона.