Выбрать главу

— Смело мы размахиваем, — жевал усы Шабай. — Семей двенадцать, и то только набери. Побоится народ. Крутить надо, ребята!

Петр проводил бреховцев, получив твердый наказ выяснить в волсовете условия выселения, будет ли выселенцам помощь лесом, деньгами.

Назад он шел обсохшим боровком, проложенным сзади усадеб. Нога мягко ступала по прошлогодней, блеклой, будто отмытой и расчесанной траве. Сбоку, казалось, в ногу с ним плелись невысокие ветелки, сыро пахнущие первыми распускающимися сережками. И Петру вдруг захотелось сесть под кучку ветелок на шинель, срезать прут, отбить его на коленке черенком ножа, снять с него кору — сок под ней горький-горький, — смастерить свистульку и долго выдувать из нее унылые переливы, в которых будет все: и сладкие воспоминания детства, и невыразимые желания, и приветствия вечеру — дымчатому, звонкому, с широкой волной закатного горения.

Но слишком грузна была в ногах усталь, чтобы свернуть с дороги, да и растревоженная за день рука давала знать все усиливающейся ломотой в локте, и самая рана горела, дергала, будто ее натерли горчицей. Он придвинул к глазам кисть раненой руки и с удовольствием пошевелил побелевшими пальцами с розовыми бляшками отросших ногтей. Рана была легкая. Пуля прошла мимо кости, слегка задев надкостницу, и не перебила двигающих мышц. Так объяснял ему тогда в больнице хмурый, задерганный доктор, брезгливо отбрасывая тряпки, смоченные кровью, в плетеную корзину.

Как отчетливо помнилось лицо этого доктора, обросшее бородой, в съехавших на сторону очках! Помнилась и корзина, в которую падал косой луч солнца, зажигавший ржавым светом кровяные пятна на вате и бинтах.

Осталась в памяти и обратная, из больницы, дорога — ухабистая, рыжая от обнажившегося навоза. Слева, рядом с дорогой, тянулся лес, совсем черный на обожженном солнцем снегу, и редкие ленточки берез по опушке казались седыми волосками на черной густой бороде. «Как у Артема», — подумал он тогда, не решаясь повернуться в сторону Настьки, хлопотавшей с вожжами и часто понукавшей приусталого жеребца. Он чувствовал боком ее близость, ее голос отзывался в нем где-то в большой-большой глубине груди — это он помнил отчетливо, но вот лица Настьки, ее глаз, излома твердых губ не мог запомнить никак. Даже сейчас она вставала в глазах какой-нибудь мелочью — цветом сарафана, лаптями, туго прихваченными к ноге ровной вязью оборок, он представлял тусклые колечки ее янтарей, — лицо же ее расплывалось, было неотчетливо, и это Петра мучило.

По пути из больницы — всю дорогу им владело зыбкое забытье. Они молчали, но это молчание было через край полно, оно, казалось, впитывало всю сложность их неразвернувшейся близости, выращивало робкие слова, в которых после скажется их любовь и жалость друг к другу. Тогда он не раз представлял себе Настьку своей женой, близкой, родной и понятной. И будто едут они с ярмарки или из гостей, знающие мысли друг друга, едут в свой дом, в мирную теплоту обыденных дел, — и жизнь впереди длинная-предлинная, как эта дорога, и все время под солнцем.

Раздумавшись о прошлом Петр прошел мимо стежки Артема. Усмехнувшись над своей рассеянностью, он круто повернулся и вскинул вверх голову. У риги, с одной стороны закутанной в голубые волны тени, стояла Настька. Приложив ладонь ко лбу, она глядела в его сторону. Солнце золотило подол ее выгоревшего оранжевого сарафана, красными пятнами пестрило кофточку, и казалось, Настька состояла из одних световых пятен, рдевших на туманном квадрате раскрытых ворот.

Вступив на дорожку, Петр подумал просто: «Сейчас возьму ее за руку, подведу к Артему и выясню ему всю нашу музыку». Эта мысль показалась простой и легко выполнимой. Он уже представил себе смущенное, лицо Артема — такого простого, домашнего, в истончившейся бесцветной рубахе, с узким ремешком, на котором неизменно висит толстый от амбара ключ. Охлаждающим ветерком неприязни подувало только от Алены, за последнее время открыто выражавшей недовольство Петром и придиравшейся к дочери. «Ну, ее мы обломаем!». Петр поглядел вперед. Настька помахала ему рукой. Он ответил ей тем же и ускорил шаги, не пряча радостную усмешку. «Совсем как жена, будто мужа обедать кличет». И потухающий пожар зари, посвежевший воздух, холодком связавший концы волос, напомнили о близости ночи — с голосами на пруду, с знобким сиянием высокого неба, ночи, не имеющей конца, воровской, жаркой от улыбки Настьки, от ее послушных пальцев и неуловимой тьмы ее озерно-глубоких глаз.