В мазанку же сложил Ерунов и разную мелочь: гвозди, ящик спичек, табак, стопки бумаги, мешок с баранками, кадку с подсолнухами, конфетки, купленные так, для случая: мало ли что может потребоваться на далеком от жилых мест хуторе, не себе, так людям.
И сначала в виде одолжения, займа, потом с расчетом на деньги товар плыл из мазанки, пополнялся снова, расширяясь в подборе. Дворики охотно переплачивали Ерунову за табак, керосин и спички — не ехать же за семь верст по пустому делу!
Ключ от мазанки на время отлучки Ерунов доверял только жене, высокой, на голову выше мужа, темнолицей Фионе, верному помощнику в делах, управлявшейся с хозяйством во время его службы. С ней же он вел временами советы, строил планы. Фиона во всем соглашалась с мужем, трясла галочьей головой, и в ее круглых — тоже галочьих — глазах бродили искры жадности, неостывающей жажды дому прибытка. Она говорила редко и всегда ругалась:
— Я тебе, гной тебе в глаза! Ты, Семен, гляди пошустрей, не распускай долги. Они, гной им в живот, все норовят нашармака! Не народ, а враг лютой!
— Ты потише, не горячись! — Ерунов одергивал бабу, но не мог скрыть своего довольства от ее напористости и твердости. — Ты у меня — казначей полковой. Я уж тебя знаю.
Похвала мужа ободряла Фиону, она складывала губы в трубку и ожесточенно свистела:
— Про что же и я-то? Гной им в бока!..
Ходила Фиона всегда в черном платье и в сером платке: чистая галка.
— Эта галка лишее любого ястреба, — говорила о ней Лиса и всегда плевала вслед Ерунихе.
Если хозяйство Ерунова поражало порядком и бесшумным движением, то бабы дворичанки на все голоса осуждали домашние дела фельдфебеля. Все знали, что семья мрет с голоду, сидит на квасе и картошке, по праздникам «галка» кладет в чугун кусок червивой ветчины, и молока дают вволю только ребятам. Это подтверждалось видом Еруновых снох — Польки и Машки — рослых (выбраны были за силу и ширину кости), сухоскулых, всегда злобно замкнутых и избегающих встреч с чужими. Бабы эти не знали праздников, редко кто видел их в праздничном наряде, в свободные минуты они отсиживались с ребятишками в хатках или перебирали в сундуках наряды и развешивали на веревках пестрые попонки, шали, тронутые плесенью штофные сарафаны, потускневшие в сундучной темени кокошники.
Даже ребятишки — числом до пяти — были тихи в еруновском доме. Не вопили зря, не просились на руки к большим. Они целыми днями бродили вокруг дома, таскали за хвост кошку или ожесточенно ругались шепотом, играя «в лавку».
Этим летом Ерунов часто отъезжал. Для выезда у него имелись дрожки, и запрягал он в них старую, вечно жеребую кобылу, не годную для работ. Езда на кобыле была горевая, но Ерунов не тяготился тихой ездой: не трясло, да и думалось хорошо под неспешный шаг пузатой кобылы.
Результатом его поездок было появление на его дворе еще двух коров, заморенной кобылы хороших статей, поджарой, годной для верховой езды. Этот скот был водворен в стойла, к вольному корму, и через некоторое время дворичане не узнали заморенной кобылы и отощавших коров. Кобыла рвалась из рук поившего ее Никишки, била ногами и мелко вздрагивала лоснящейся на боках кожей. Коровы с налитым выменем потеряли прежнюю унылость, выглядели хмуро и недружелюбно взмахивали крутыми хвостами.
Такая перемена заинтересовала даже Дорофея Васильева, обычно безучастного к чужому добру. Он дня два все покряхтывал, сморкался, заводил разговор с Корнеем о сенах, о свекле, потом не вытерпел и прошел к соседу.
Ерунова он нашел в мазанке. Тот, занятый чем-то, не слышал шагов и на осторожный кряк Дорофея Васильева испуганно вскинулся, начал зачем-то расстегивать портки. «Деньги, стервец, прячет. Считал, поди», — мелькнуло у Дорофея Васильева, но он не подал виду и степенно снял картуз.
— Живем рядом, пора и проведать соседа… Я не помешал делу?
Ерунов цепко ухватил протянутую руку, тряс и остро скалил зубы, в волнении потеряв дар слова.