Ночь была безлунная. Небо затягивали тонкие облака, и такая лежала вокруг тишь, что полет майских жуков, то и дело плюхающихся о препятствия, был слышен издали, как полет пули, пошедшей рикошетом. Тьма в садах была густа и дышала в лицо тем смешанным запахом трав, ландышей, позднего цвета вишен, которым так богат деревенский май. С запада тянуло парной влагой недалекого дождя — мелкого, спорого, которого так просила выветрившаяся земля.
Костя тяжело ступал, громыхая о камни не по росту большими сапогами. На черемуховом валу, окружавшем старый барский сад, Костя остановился и стал закуривать. Потом скрипуче сказал:
— Слушай, Багров, что-то ты сдавать начинаешь?
— Я?.. — Петр хотел было возразить, но сейчас же махнул рукой. — Ты говори, а я потом.
— Да тебе и говорить нечего. Вот что, друг любезный. Я тебя должен предупредить, чтоб после недоразумений не было. Горячий ты парень, а остываешь скоро. Это для дела не годится. Ты не кипятись, но и тепло держи без убытка. Вот как надо учиться.
Петр глядел в седую тьму, на редкие огоньки заречной деревушки.
— Замечаю я… — Костя пустил густую струю дыма в лицо Петру, — что тебе поддержка нужна. Вот и решил поговорить с тобой откровенно. Нынче меня зло взяло на тебя. Чую я, что тебе не нравится новое мероприятие власти. А в этом сейчас — гвоздь революции! Понял? Самый настоящий гвоздь! Сломайся он — мы долго не расхлебаем нашей неразберихи. Что такое эти комитеты? Это для нас опора, надежнейшая поддержка. Сейчас мы начнем штурмовать деревню, да не снарядами, а классовой борьбой. Я знаю, ты слушаешь этого Петрухина. Он умный, ученый человек, но нам сейчас не одна наука нужна. К науке еще надо рабочую закваску прибавить, тогда и наука будет хороша. Петрухин, ясно, боится скандалов, боится, что в драке мы кое-что потеряем, но ты-то должен понимать, что вся сила в организации. Беднота — пока пыль. Дунет на нее всякий, кому не лень, она и вся врозь. А комитет…
— Я это понимаю.
Петр поправил фуражку и нетерпеливо передернул плечами.
— Понимаешь, да не совсем! — Костя дунул на огонь цигарки, и Петра уколол его вспыхнувший взгляд. — Не до точки понимаешь, раз так говоришь. Комитеты бедноты дадут нам ключи к каждой деревне. Они заставят богатеев работать как следует, они учтут урожаи, через них мы поведем хлебозаготовки. Да это… ты еще молод, если не понимаешь всего! — Костя вскинул руку над головой и повернулся. — Пойдем!
Они шли гуськом узкой стежкой меж чопорно осевших яблонь. Костя шел передом и говорил, развивая свою мысль, не нуждаясь в ответе:
— Революция только начинается. Тут ее еще не видали. Она не родная матушка, крови будет, сколько хошь. А увидят кровь эти Петрухины, их из партии ветром выдует. Сейчас все лезут, думают кусок себе отхватить исподтишка. Но это скоро кончится. Останемся мы одни. Ты, Багров, думай об этом. На нас еще больший груз свалится. Нужно силенки запасать да около себя людей сколачивать. А из кого их будешь черпать, как не из бедноты? Пузырьковы и Петрухины нам колья готовят. Вот что понимать надо…
Петр, ступая след в след за Костей, проясненно думал: «Черен, а говорит правду. Когда он только думать успевает?»
И когда вышли на канаву с другой стороны сада, перед лицом сельских изб, Петр неожиданно для себя взял руку Кости и с силой тряхнул ее книзу:
— Не серчай, друг. У меня еще голова пуста, оттого и затыкаюсь. Больше того не будет. Этого хватит? А то присягу приму!
Засмеялись вместе. Костя отнял руку и миролюбиво отозвался:
— Золотой ты человек, Петруха! Тебе бы годочка два на фабрике потолкаться, там бы тебя закалили.
— Стальной бы был?
— Еще крепче. Ну, до свиданья.
И Костя загромыхал сапогами по каменистой дорожке в сторону. Когда затихли его шаги, Петр медленно пошел своим путем с теплой мыслью об этом товарище, по возрасту и мудрости годном ему в отцы.
И уж некоторое время спустя Петр оценил всю значительность своей беседы с Ворониным. Проникновение в сокровенный смысл слов Кости наполнило его тяжестью стыда за себя, за проступки и мысли, не взвешенные своевременно.
Переваливало на второй месяц его женатой жизни. Настька расцветала в единении с ним. Вырванная из семейной колготы, она была счастлива одиночеством в просторности их квартиры. Первое время она много пела, встречала Петра неизменной улыбкой, в которой были и растерянность и доверчивая откровенность.