— Я не жалуюсь. Нет.
Петр, все еще задыхаясь, глухо отозвался:
— Все знаем, что трудно.
— Но надо.
— Обязательно!
И не зная почему, Петр вдруг сказал:
— Отец твой ведет агитацию. У меня есть данные.
— Отец? — Степка нахмурил брови и стремительно оглянулся. — Мой отец?
— Да. Придется, может, тоже…
— Ну, тогда я… — Степка сел к столу и долго куделил волосы. Потом хлопнул руками по бокам, шумно вздохнул: — Не протестую.
И уж после, когда Петр принес снизу, из кубовой, чайник кипятку и они мирно похлебывали, обжигая губы, чай, Степка поглядел на окно отягощенными бессонью глазами, сказал с виноватой улыбкой:
— Я, Петя, потому больше разволновался, что… Знаешь, Губанов-то тоже…
— Расстреляли?
— Угу.
Петр понял, почему так потрясен был переживаниями этой ночи его непримиримый друг: в прошлое, в юность был вбит осиновый кол, начиналась пора зрелой жизни.
Расстрел взворошил притихший муравейник. В тот же день из города скрылись все, кто чувствовал свою непрочность. В селах это отразилось всеобщим ужасом и неистовыми проклятиями «живорезам». Попы, именитые люди, реакционная интеллигенция притихли в своих норах, пугались каждого ночного стука в окно, теряли аппетит.
Предсказания Воронина сбылись. На заседании ячейки, после запоздалого сообщения Петра о красном терроре и расстрелах, Петрухин начал истерично бить себя в грудь, выкрикивая:
— Это не революция, а бойня! Люди не скоты, чтоб бить их на мясо! Вы топите революцию в крови жертв, но помните, что «взявший меч…»
Петр мрачно оборвал его. Сделав скупой жест в сторону двери и разделяя слова на слоги, он сказал, не глядя в растерянное, покрывшееся красными пятнами лицо Петрухина:
— Вы чуждый э-ле-мент. Здесь вам не ме-сто.
При общем молчании Петрухин опустил плечи и вышел за дверь. Тут же состоялось постановление об исключении его из партии.
На этот раз Воронин был Петром доволен и говорил с ним не как с младшим товарищем, а как с опытным руководителем организации.
В этот день, под вечер, пыльным степным проселком шел Цыган. Серый от придорожной пыли и тронувшей бороду безвременной седины, он ничего не сохранил от прежнего облика «лошадиного бога», завсегдатая всех конских ярмарок, распродаж, браковок, столь памятного всем городам средней и южной России: поддевка, красный кушак с подвязанным к нему кисетом и вечно играющий в руках ременный кнутик. Теперь он был в лаптях, давно отрепавшихся на головашках, в одной рубахе и без картуза; зипунишко со следами ночевок на голой земле был закинут за плечи.
За Зверевом, когда уж завиднелись в лиловом мареве степи ветлы большака, Цыган спустился в каменистый овражек, спотыкаясь о корни давно вырубленных деревьев, нашел родничок с еле видной мочажинкой, упадающей в проток оврага, и устало опустил на землю зипун. Родничок бил из земли тонким ключиком, как бьет закипающая в чугунке вода. Припав головой к воде, Цыган долго пил, разглядывая свое отражение на качающейся поверхности лужицы, и ему казалось, что освежающие глотки ледяной воды он получал из своего отраженного рта. Когда в животе зарычало, он оторвался, присел на корточки и, захватывая воду пригоршнями, долго мочил себе голову, бороду, шею. Потом набил трубку, закурил и блаженно растянулся на пригорке.
В овраге, куда не забредал полевой ветер, плотно стоял солнечный накал. В непотревоженной тиши пролетали какие-то бабочки, похожие на пушинки тополевого цвета. А на обгорелом пне, издали похожем на присевшего мужика, долго чернел ворон, разинувший черный клюв и распустивший от жары крылья.
«Сушь стоит, сев плохой. Жди червя», — подумал Цыган. И еще подумал: «На своей стороне и вода сладка, вот что значит своя-то сторона». Когда трубка погасла, он выбил ее об головашку лаптя и собрался в путь.
К Дворикам он подошел уже в сумерках. Здесь все было по-старому: гнетущая степная тишина, невеселый взмах колодезного журавля и безлюдье на обгорелом выгоне. Только со стороны Багровки («Уж и придумали, черти, название!») доносился шум, обычный для времени пригона скотины. Поглядев из-под ладони в ту сторону, Цыган отметил, что за лето поселенцы успели поставить избы, плетневые дворишки. «Живушшая эта скотина, наш брат мужик», — подумал он и решительно пошел по стежке к риге Зызы.
На току молотили овес. Когда Цыган появился из-за угла риги, Зызы и двое поденщиков — баба и мужик с нового поселка — задвигали в разверстые ворота риги зерно. Вскинув подхваченное лопатой зерно, Зызы поднял голову и увидел пришельца. Они глядели друг на друга недолгую минуту, затем Цыган весело сказал: