— На-ка, курни лучше. Небось оголодал?
Он протянул Яше трубку. Тот, мгновенно забыв про упавший хлеб, обеими руками вцепился в трубку, захлебнулся смехом и запихнул мокрый мундштук в рот. Жадная затяжка ошеломила Яшу. Лицо его скривилось, заслезившиеся глаза вылезли из орбит. Он разразился надрывным кашлем, забрызгал слюной, за плевался, держа руку с трубкой на отлете.
Цыган расстегнул поддевку, расправил на животе малиновый, с саровской молитвой поясок и довольно оглядел Яшу.
— Что, силен? Это, брат, елецкий зубодер. Ты с ним поделикатней, а то душу наизнанку вывернет.
Лицо у Цыгана темное, с крупными рябинами, будто обрызганное жидким лошадиным пометом. Глаза узенькие, постоянно тлеющие неразгаданной улыбкой. И голос тихий, ласковый, будто просеянный сквозь добрую густоту пушистых усов. Яша не боялся Цыгана, никогда не проявлял по отношению к нему своего воинственного пыла, и сейчас ласковый говор Цыгана мгновенно погасил поднявшееся в Яше раздражение за «шутку» с табаком. Он, задержав кашель, угодливо улыбнулся и поспешно подтвердил:
— Оровый аба…
И опять заперхал, ухватившись за грудь и пригнувшись к сухим коленям. Цыган поглядел в небо, поковырял ногтем разорванный задник правого сапога, понюхал зачем-то палец и длинно вздохнул:
— Вот, браток, как. Вчера в деньгах ворочался, а нынче от своих коней пешим ходом иду. Жизнь-то похитрей твоей получается. Впору с тобой в один голос запевай. И-и, как очистился! — Он покрутил кудлатой головой и весело рассмеялся, — В постовскую средокрестную ярмарку в Рязани озолотел совсем. Сбыл девять коней с маху, без торгов, за дурацкую цену. Думал, если так пойдет, в это лето тысячами заворочаю, ан вышло обратно. Лебедянь меня в троицкую до нитки обобрала. Лошадь нипочем шла, а я привел целых пятнадцать голов. Свою цену наполовину не взял. Ну, и вышел мне карачун. Туда-сюда, распихал должишки и пошел с кнутиком большак мерять. А в нем, в родимце, целых семьдесят верст старики намеряли. Хорош голос-то, друг любезный?
Яша смотрел Цыгану в рот, таращил глаза, силясь понять речь приятного человека, и вскрикивал, подхватывая концы слов собеседника. Тот опять потрогал пальцем тревоживший его задник и неожиданно ткнул Яшу в бок. Яша повалился на бок и заклекотал смехом: палец попал в щекотное место. Глядя на извивающегося дурачка, засмеялся и Цыган. Они вскрикивали, указывали друг на друга пальцами, затихали и опять пырскали с новой силой. Яша угодливо бил пятками о землю, мотал головой и бил в грудь ладонями. Этому наслаждению он готов был предаваться без конца. Но Цыган огляделся по сторонам, и его веселость как рукой сняла гримаса сосредоточенного, видимо, давно тревожившего раздумья. Он привстал на колени и застегнул крючки поддевки.
— К твоему, Яков Васильич, друг любезный, хочу пройти. Выручит, а? Как думаешь, святая душа на костылях?
— К Дорошке? К старшине пузатому? — Яша вдруг злобно стиснул зубы и вцепился пальцами в землю. — Брат мой теперь землей подавился. Раньше деньги глотал. С души сорвало. Земля-а-а! Понял Яшу? Видишь, какая земля у Дорошки? Жирная! Он ее лопает с костями. Хочешь, тебе картузик землицы дам? У брата много, а я в доме половинщик. Ундер-фицер на младшем окладе. Станови-и-ись!
Он замахал руками, вскочил на ноги и начал вышагивать мимо Цыгана, как на учебном плацу.
— Ну, наехало!
Цыган поднял кнутик. А Яша все метался, вскрикивал, на поворотах волосы его развевало ветром, и тогда он был страшен.
— Равняйся, Дорошка, по Яше! Слушай команду ундер-фицера!
— Эх ты, мундер! Ну, шагай, шагай веселей, а я пойду. В памяти будешь, заходи ко мне, трубку тебе подарю.
Яша, вытянувшись в струнку, долго глядел Цыгану вслед, и тонкие избитые на суставах пальцы все туже сжимались в кулаки. Цыган шел вдоль канавы плетучей тропинкой, спускающейся в котловину, по раздольной ширине которой расселись Дворики. На полотне полей заплатами проступали цветные крыши изб — зеленая, красная, густо-синяя, — будто кем-то разостланные и забытые куски ситца. Солнце сваливало к закату. Над обожженным полем колыхнулись предвечерние тени, и забредший с дальних увалов ветер принес и как бы выплеснул в лицо полные пригоршни прохлады. И сразу пробудилась вокруг жизнь: проржал где-то жеребенок, телега громыхнула под уклон, и ближе к поселку, на конопляниках, тонкоголосо взмыла девичья песня — длинная, с переливами, она протянулась к стынущему небу, позвала куда-то, ладно скрашивая путь голубым сумеркам, богатым людским гомоном, дверным визгом и непрестанным скрипом колодезного журавля.