Выбрать главу

Павел пришел к ней на престольный праздник рождества богородицы, пришел нарядный — в новых, с восьмигранным набором сапогах, в красной ластиковой рубахе и в картузе, из-под которого колечками вылезали буйные вихры. На новом поселке в этот день шумно гуляли, но по лицу Павла, несмело вступившего на крыльцо, Доня заметила, что он трезв. И, обрадовавшись предлогу заговорить, она весело спросила:

— Ты чего ж не гуляешь? Вон ваши-то как орут!

Павел снял картуз, положил его на лавочку и сел около него.

— Не тянет.

— Давно ли?

— Мало антиресу.

— Куда ж он девался?

Этот настойчивый допрос поверг Павла в смущение. Он откинулся спиной к крылечному столбику, и Доне видно было, как трепыхнулись его тонкие ноздри и вздернулись вверх мохнатые темные брови? Она прикусила язык и принялась трепать фартуком, спугивая взлетевших на загородку крыльца кур. И первое слово, сказанное Павлом, не расслышала Доня. А когда обернулась в его сторону, Павел глядел на нее тяжелыми спрашивающими глазами, будто сверлил насквозь. Безмолвие тянулось очень долго. Доня видела в темной глубине глаз Павла и робкий вопрос, и обещания, и восхищающую ее силу.

Потом Павел сказал, обозлившись неведомо на что:

— Скажи мне сразу, я и думать не буду. А то хожу, как чумовой…

Доня слабо развела губы и сама поняла, что улыбка у нее получилась кривая, несмелая.

— Очень уж ты… сурьезно-то.

Павел перехватил ее взгляд, и плечи его вздрогнули от сдержанного смеха.

Из сенец вывернулся Васька. Он вопросительно оглядел нежданного гостя и недовольно надул губы. Доня предостерегающе глянула на Павла.

Через несколько дней выпала удачливая ночь, они встретились за ригой и до рассвета просидели на камушке, тесно касаясь друг друга плечом. Этой ночью Доня узнала силу рук Павла, узнала, что он может быть разговорчивым, смешливым и по-ребячьи неловким. Придерживая ее руки, он жадно тянулся к ее губам, и пушистая влажность его усов, пахнущих табаком, приятно холодила горевшие щеки. Увертываясь от медвежьих лап Павла, Доня готова была кричать в безмерную глубину ночи, богатой лунным светом, голубым, застилавшим дали туманом, домовитым запахом капустного листа и пустой влажности огородных гряд, о запоздалой радости настоящей любви к ней человека, который по ее воле может в любой момент стать ее мужем. И, как бы уплотняя свою радость, она не сдавалась Павлу, вертко уклонялась от его рук, дразнила его бесстрастностью простых будничных слов:

— Оставлю я Ваську. Зачем он мне, когда мне хочется пожить с тобой одной-разъединой? И дом этот брошу. Чтоб не тыкали тебя чужим добром. В этом добре, Павел Ильич, слез наших без числа положено.

Павел отвечал ей согласно:

— Мне дома чужого не надо. Мне без бабы жить тошно, а с тобой мне лучше моей хибары ничего и не желается.

— Вот и я то же думаю, — и Доня клонила к плечу Павла тяжелую голову. — Неужели мы с тобой на ноги не встанем? Зато без попрека и без обузы, Я все корни хочу оторвать, чтоб забыть про потерянное время в этом противном дому. А работа меня не пугает, только б… — Она резко отстранилась от Павла и выговорила требовательно: — Только б ты не обижал меня.

— Я? — Павел схватил ее за плечи и горячо дохнул в лицо. — Я? Этого не будет! Зарок дал, веришь?

В этот раз Доня вошла в свою избу без обычного хмурого чувства хозяйской ответственности, каждой точкой тела ощущая свое освобождение, и обжитого гнезда ей совсем не было жаль.

Наутро, в тот день, когда пропал из риги Зызы Цыган, на крыльцо Борзых недружно вошли Павел с матерью, оставив сзади себя подсматривающим дворичанам неистощимый повод для сплетен, догадок и пересудов.

Запой получился веселый, и от немноголюдности говор за столом полнел дружелюбием. Хлопоча с, самоваром, Доня успела послать Ваську за Лисой и после оценила разумность этого шага. Лиса, тронутая вниманием, цвела речистым говором, взглядывала на Доню теплыми, ласкающими глазами.

Доня сидела рядом с матерью Павла — сутуловатой рябой старухой, беззубо мусолившей жирные куски баранины. Все трогало Доню в этой старухе — и немудрый, слежавшийся наряд, видимо береженый на смерть, и жилистые, изработавшиеся руки, и голос, слегка ворчливый, в котором сказывалась вся горечь ее жизни, не ведомая никому.

Павел отказался от самогонки и, избегая глядеть на Доню, все время говорил с Лисой. Та, закрасневшаяся от стаканчика, говорила, напирая на отдельные слова:

— Это ты, Ильич, хорошо удумал. С Авдотьей тебе новая жизнь откроется. Только ты сам держись, держись, сокол, а то она тебе такую та́кцию покажет, что после стошнит. Правильная баба! Я истинно скажу! Ее этот омут сковеркал. Ведь это омут живой! Ее долю понять надо. А что народ болтает…