Выбрать главу

— У-у да!

И толкает замлевших от жары и рассказа подпасков:

— Коровы на рожь пошли! Ну, минтом!

Подпаски, мотая сумками и кнутами, бегут споро, Матюха валко идет за ними и злится на коров, оборвавших рассказ.

Пока коров сгоняют в круг, к нему приходит другая мысль, возникает новая картина, в которой он видит себя столь же храбрым, красивым и сильным. Но когда подпаски сообщают ему, что солнце взошло уж на полпалки и пора гнать на стойло, Матюха скучливо оглядывается: видения исчезают, опять видит на себе разбитые лапти, сердито нахлобучивает шапку и направляется в голове стада к селу.

Его рассказы получили огласку на селе, вызывали смех И прибавляли ему новые прозвища: Завирала, Пустоплет, и из них Соломенный богатырь — было самое обидное.

Любил еще Мотя девичью игру в камушки, в цветки, плел венки и, увешавшись ими, проходил вечером по селу.

А иногда, истомившись на солнце, он ложился на спину, глядел в небо долго-долго, и одно мгновение ему казалось, что вокруг него нет ничего и он падающей звездой летит в голубые бездны. Это было страшно и соблазнительно.

В дождливые дни Матюха был угрюм и безмолвен. Казалось, вместе с поддевкой и шапкой подмокала фантазия, дождь заставлял чувствовать свое озябшее тело, и думалось оттого о близком и скучном. Наблюдая, как грузные капли серебряными висюльками падали с шапки на кончик носа, Матюха со всей безотрадностью понимал, что он одинок, что его некому пожалеть, что он никогда не услышит теплого, родного голоса, что люди вокруг него злы, забиты нужной и необъяснимой ненавистью друг к другу, а поля кругом тощи и неродимы, коровы худы — и причина всей окружающей нищеты где-то совсем рядом, только до нее никак не доберется непокорная человеческая мысль.

Он тоскливо озирал черные увалы полей, изрезанных седыми швами полыни, вросшие в землю курганы, никлые деревни — и им овладевала безвольная покорность: было так, и будет, раз тому от века быть положено.

В такие дни на ум часто приходила мать. Вон за тем курганом они пололи соседское просо. Палило солнце, спекшиеся губы приклеивались к зубам, и теплая, пахнущая землей вода в горячем кувшине не утоляла жажды. Мать в одной рубахе ползала на коленях по пашне, в ее волосах горело солнце. Матюха помогал ей, относил на межу охапки травы, потом садился около нее, скулил и звал домой. Мать вскидывала на него мутные от натуги глаза, через силу растягивала губы и уговаривала:

— Обожди. Вот зайдет к той ветелке солнце, мы и уйдем отсюда. Голова болит? Так пойди ляжь под кустик, поспи.

Но ему не хотелось оставлять ее, он все сидел около нее, скулил и заглядывал в ее красное, с опаленными веками лицо. Она веселила его, шутила, а между бровей ее — золотистых, узенькими змейками прочертивших лоб — все время держалась тугая складка скорби и нерадостных дум.

Повечеру они шли домой. Матюха еле поспевал за матерью, все время глядел на ее сухопарые с острыми пятками ноги и слушал ее посветлевший ввечеру голос:

— Такая твоя доля, Матюшенька. Нет у тебя головы родимой, вот и весь век твой будет сиротский, оплаканный. А ты не думай об этом. В думе легкости немного. Наша легкость в слезах и в песне. Наплачешься, наиграешься — и тихость на тебя сойдет, будто ты самый богатый и счастливый.

Он не понимал тогда этих слов, все следил за ее мелькающими пятками и через них как-то понимал, что мать измотана нуждой, горем, а все бодрится, веселит себя.

Помнились и песни матери — тоскучие с длинными переливами. Она пела их в долгие осенние ночи за прялкой и в весенние вечера после ужина, сидя на пороге избы. Матюха жался к ее коленям, слышал, как колышется ее грудь и в ней бьется песнь, глядел на заречные бугры, на золотые бусы огоньков в заречной деревне, — и ему было тогда тепло, весь мир рисовался отзывчивым и счастливым. Почти каждый раз песня матери кончалась слезами, она сжимала ладонями его голову, шептала, сглатывая слезы, чудные и непонятные слова.

И теперь, припоминая мать, Матюха со всей отчетливостью видел себя со стороны — оборванного, нескладного, никому не нужного. Ему хотелось спросить коров, плачущее небо, пролетающих птиц, спросить требовательно и властно:

— Почему это так? Кто это сделал?

И до самого вечера его не оставляли тяжелые и неповоротливые вопросы, распиравшие набухшую под шапкой голову. Почему он — вечный пастух, бобыль и нищий? Он любит скотину, умеет ее накормить, сберечь, так почему же на него смотрят все, как на дурачка, и от своей работы он не видит радости?