Он хитро оглядывал пастухов и гладил толстый, набухший к перетяжке ремешка живот. Глядя на его вросшую в плечи, голову, на волосатые крутые руки, Матюха вспомнил его ребят — нахрапистых, жадных до чужого, сейчас работавших где-то в Москве и присылавших Сальнику каждую почту тяжелые посылки.
Он встал и, не взглянув на иконы, начал одеваться. Сальник обрадованно прошелся по избе и ткнул Матюху в плечо:
— До того, чтоб дела удумать, надо голову иметь. Вот как, милок! Голову, тогда будет добро, добро…
Матюха резко отстранился от него и, заглядывая в темное дно шапки, глухо сказал:
— И еще жадность. Без нее богат не будешь.
Он помыкнулся было сказать Сальнику еще несколько обидных слов, сдержался: предстояло еще два раза у него обедать.
Домой он шел задворками. Вечер стремительно густел, приглушая вечерние голоса. В садах укладывалась зеленая мгла, крепко пахнущая нагретым листом, вишневым клеем и тишиной. Над врезанным в небо темным шпилем колокольни нерешительно помигивала зелеными ресницами первая звезда. От реки тянуло влагой, простором и соблазнами. Матюха глубоко вздохнул и сразу забыл про Сальника, почувствовал себя сильным, хмельным от хлебного кваса, довольным жизнью и готовым к встрече завтрашнего дня. Он распахнул поддевку, сдернул шапку, — свежесть тонко обняла горячую голову и зыбким ручейком сползла за воротник рубашки, пробежала по спине.
Из-за сараев наперерез ему вывернулась белая фигура, чуть не сбила его с ног и тихо охнула, когда он схватил ее за руку.
— Кто это? Пусти!
Матюха вгляделся в мутное лицо, угадал Саньку, и у него ослабли пальцы.
— Куда это несешься? Чуть с ног не сшибла.
Санька не отняла руки, топталась, и неловкость испуга согнал начисто обрывающийся смех. Матюха касался пальцем ее холодной руки, вертел на кулаке свою шапку и не знал, что еще сказать Саньке.
— Небось на улицу наряжаешься?
Санька засмеялась звонче и задорно выпалила Матюхе в лицо:
— Небось что! Не по-твоему дрыхнуть с вечера.
— Моя такая ваканция.
— А ты не поспи ночку, авось днем нагонишь свое.
— Ночку?
Матюха задержался в нерешительности, но Санька неожиданно отняла руку и, стремительно оглянувшись, шепнула:
— Идет ктой-то. Пусти, прицепился!
Она скрылась, как серое облачко. Матюха подождал с минуту и тяжело стронулся с места. Всю дорогу до избы перед ним стояла Санька, и как-то совсем не вязалось с ее обликом прозвище, данное ей «улицей», — Ледник.
Матюха вспомнил, как год тому назад судили в школе виновников Санькина прозвища — Тишку Садкова, Васька Ермохина и Иваныча. Это были отъявленные хулиганы, пьяницы, они разгоняли девок, били ребят и изводили все село грубыми проделками: затыкали трубы, спускали под гору водовозки, запирали двери на замок, потом отходили на дорогу и орали: «Пожар!» Запертые в доме начинали метаться, кричать, лезли в окна, пока выбежавшие из домов соседи не успокаивали их.
Санька попалась им во время их пьяного шествия из шинка. Сначала Тишка — кривоногий, черный, как жук, тащил ее «пострадать» с ним на крыльцо, она отбивалась от него, порывалась кричать, тогда пьяная компания решила «проучить» упрямую девку. Они повалили ее, подняли подол и набили ей между ног снега. Потерявшую голос Саньку отбили выскочившие из сенец бабы. Хулиганам дали по два года условно, а Санька получила прозвище Ледник.
Матюха недоволен был судом, ему было жаль Саньку, и он долго думал над тем, почему обидели именно ее, а не другую девку? Отец Саньки, тихий, общипанный, по прозвищу Горюн, забитый нищетой и бесхлебицей, все равно не заступился бы за дочь, не полез бы драться, потому хулиганы действовали наверняка. На суде Горюн беспомощно лез к красному столу и плаксиво повторял на разные лады:
— Ведь это что ж такое, мои матушки? В Ермании того нету. Уж на что некрещеный народ, а у них того нету, глаза лопни, нету!
Над ним смеялись, судья просил его отойти от стола, тогда он лез к мужикам, тыкался растаращенными пальцами и твердил:
— Сейчас умереть, в Ермании того нету. Охаить девку так, мои матушки…
«Таких людей всякий обидит», — думал Матюха, и в нем закипало необъяснимое зло.
И после той проделки Тишка не отставал от Саньки, придирался к ней на улице, подставлял ножку, выдумывал всякие прозвища. До того веселая, плясунья, Санька потускнела, жалась за спины девок, и Матюха замечал не раз, что глаза у нее от слез припухали.
Заговорил он с Санькой впервые минувшей зимой. К нему в одинокую хибарку в морозные ночи набивались девки, сидели допоздна, заполняли оглохшие от его одиноких шагов углы смехом, несмелыми прибаутками. Он, не переставая крутить веревку, оглядывал девок, его блазнил их белозубый грудной смех, блеск налитых молодостью и неведением жизни глаз, он преисполнялся их весельем и втайне искал среди них ту, которая пройдет по этой хибарке сияющей хозяйкой, возьмет его сердце и выдует из него непереводную тоску и обособленность от людей.