— Ну, как же? — Матюха тряхнул головой и встал. — Я приду… — Потом подумал и, надевая шапку, сказал глуше, не оглядываясь на Федота: — Я, может, больше всех продумал… Век не человек, а пастух. За человека не считают… И — один.
Федот положил ему на плечо тяжелую руку, потянул к себе и опять отпустил:
— Не робь. Понял? Ну, то-то. Приходи.
В этот вечер у Ефима Горюна околевала лошадь. Она лежала на лужайке перед его избой, пробовала встать, но жилистые тонкие ноги бессильно подкашивались, и она, откинув голову, тяжело дышала, глядя в небо тусклым стеклянным глазом. По белой поседевшей морде лошади грязными протоками сочились слезы.
Горюн стоял над кобылой, качал головой и безнадежно в сотый раз просил:
— Ну же, Машка! Встань! Вста-а-ань, касатка!
Скоро около него собрались мужики. Лица их были безучастны и слова жестки.
— Штраховку зарабатывает старуха.
— Теперь уж не встанет. Раз ее одолило, свалило, — не подняться.
Сальник подошел к лошади, пырнул ее почему-то в бок кулаком, потом взял за хвост и потянул в сторону, зычно шумнув:
— Эгей! Ну-ка! Брось дурака-то валять!
Лошадь подняла было голову, вздрогнула плечами и с тихим стоном повалилась на прежнее место.
Сальник вытер о полу полушубка руки и решительно пробубнил:
— Видно, Юша, рой яму. Обессильничала вконец. Перекрестись, что сорок бумаг штраху получишь, а то бы за трояк пошла…
Горюн с жалкой миной заглядывал в глаза мужиков, топтался, и левый ус у него дергался, как заводной.
— Пар, пар еще лежит. Вот дело-то. Что ж, теперь совсем каюк мне без кобылы.
Сальник пожевал губами и безучастно пробубнил:
— Выходит каюк, как есть.
Матюха задержался сзади мужиков, и, глядя на бившуюся в последних судорогах кобылу, обреченно глядевшую в небо, на Горюна, растерянно опустившего жидковолосую голову, и на сумрачно-бесстрастных мужиков, свирепо созерцающих постороннее горе, — ему казалось, что и золотой вечер, и веселое чириканье низко летающих стрижей — и все это зря, вовсе не нужно и могло бы не быть.
Мимо него с заморенным ребенком на руках прошла Санька. Глаза у Саньки были заплаканы, она рывком отводила худые ручонки ребенка от своего лица и прошла к отцу.
— Батя! Слышишь, что ль, ужинать пойдем! Теперь нечего.
Мужики обернулись на нее и сразу вспомнили о своих делах, начали расходиться. Горюн поглядел им вслед, перевел взгляд на затихшую, но все еще дышавшую кобылу и отмахнулся от Саньки.
Матюха тронулся тоже, шел и оглядывался: Горюн стоял над лошадью, а Санька звала его все тише и тише:
— Будет… Иди, что ли! Иди же!
На всем протяжении вечера под тяжелую, как глыбистая дорога, речь Федота — о колхозе, о том, как они с помощью совхоза сразу станут на ноги и перевернут всю деревню — из головы Матюхи не выходил Горюн, тоскливо звавшая его Санька, это горе ему было ближе того, о чем говорил Федот, волновало, звало двигаться, делать и говорить. Когда он сказал Федоту о Горюне, тот сурово сдвинул брови и посвистел:
— Точка мужику. И ты погляди, как жизнь его крутит! Вот она, подлинная-то беднота, для которой колхоз — последний исход. Смотри. Вышел Горюн с солдатчины, начал хозяйствовать. Околевал на барском дворе, все тащил, все сколачивал, только было встал на ноги — война. Опять все полетело в провал. Из плена пришел, дали ему барскую лошадь, начал сызнова крутиться. Ребятишки, сам тощой, повсюду дыры, а теперь лошадь. Куда мужику? Оселок?
Ночь шла сумрачная, глухая. Небо все затянули темные облака, и по приметам Матюха определил на утро дождь. Село уж заснуло, и на другом конце лениво щелкал ночной сторож.
Горюн сидел на голыше за двором. На шаги Матюхи он покашлял и спросил:
— Мотя? Домой спешишь?
Матюха уловил в его голосе тайное желание поделиться горем, найти в нем собеседника, — подошел к Горюну и, стараясь говорить веселее, отозвался:
— Дожжичек будет. Пора, а то все пропылилось в отделку. Налив, ржам напиться добро самое.
Горюн подвинулся к краю камня и ткнул в свободное место рукой:
— Сядь… Слыхал про беду-то мою? Вот, брат…
Он был жалок, помят и беспомощен. Глядя на его худую шею, на узенькие плечи, с трудом сдерживающие тяжесть круглой овчинной шапки, Матюхе захотелось пожалеть Горюна, как-то по-бабьему утешить, и у него мелькнула соблазнительная мысль: хорошо бы иметь ему такого вот щупленького и доброго отца. Но вместо утешительных слов, он сказал так же хмуро и скучно, как давешние мужики: