В этот день Дорофей Васильев в поле не вышел. Утренний скандал обнажил раны последних дней: насмешка Дони, неудачное сватовство Аринки, теперь еще скандал с Хритишкой. Голова пошла кругом. Он чувствовал глухую пустоту под сердцем, ему стал не мил белый свет, даже боязнь за целость копен, за порядок уборки его покинула. Во рту сохло и под ложечкой все тянуло, тянуло. Так было всегда перед запоями. Будучи старшиной, он привык разрешать свои затруднения одиночеством. Запирался в своей комнате на ключ и пил целыми сутками, никого не впуская к себе, кроме сторожа, приносившего ему подкрепление и на закуску кислой капусты. Сейчас он всячески гнал от себя манучий соблазн, понимал, что его «дурость» разладит уборку, все пойдет шиворот-навыворот, и изъяны в хозяйстве потом не залечишь в год. Он искал отвлечения. Припоминал все проступки семейных, скрипел зубами и не знал, на кого напуститься. Чаще всего приходил на ум Петрушка. Везде замешан этот паршивый ублюдок! Великанства много в паршивце. Науки требует. А тут еще старуха зудела на каждом шагу.
— Страху не имеют, своевольники! Все себе старшие, главные. Петрушка, и тот никого знать не хочет. Ишь, волосе́нь ему в бок, какую штуку отчубучил! Девка, как котел, синяя. Я б его за это дело…
— Ты бы, ты бы! — Дорофей Васильев широко раскрывал рот и растягивал слова. — Тебя бы тоже побуздать надо. Ишь, какую дочь выходила!
Старуха не сдавалась.
— Я ли выходила-то? Не в папашу ли она удалась, охотница? То-то!
— «Тета»! Ты мне не тычь! А Петрушку надо на вы́жгу!
— Зажирел. Я то же говорю. Голыш, а еще великанится. Аринка ему дурна.
— Пусть ищет лучше!
Перемену Петрушка почувствовал сразу. Его перестали сажать за стол со всеми вместе. Дорофей Васильев намеренно, с насмешкой обносил его за обедом стаканчиком и все норовил уколоть побольнее.
— Гость-то невелик, авось и без подносу обойдется.
Петрушка бурел, но молчал, чувствуя, что этим дело не кончится.
В одну из ночей Доня ухитрилась незаметно провести Петрушку к себе в хатку. Петрушка был угрюм, целовал Доню со злобой, и она чувствовала эту злобу, старалась смягчить ее ласками, покорно клонилась к нему и, задыхаясь, шептала в ухо стыдные слова.
Перед тем как выпроводить гостя, Доня, усталая, размякшая, коснулась больного места:
— Сживают тебя.
Петрушка долго молчал, потом скучливо отозвался:
— Уйду. Авось не пропаду нигде.
— Уйдешь?
— Что ж мне, набиваться?
Расслабленность Дони сняло рукой. Она поднялась с подушки, нашарила плечо Петрушки, с силой рванула к себе:
— А я?
— Что ж ты? Жила без меня, ну и дальше не перекосит…
Доня оттолкнула от себя Петрушку и закусила губу. Долго молчали, не зная чем закончить неклейкий разговор. Доню разозлила покорность Петрушки, и она решила твердо: без Петрушки в этом доме и она не жилица. Не хотелось только говорить об этом сейчас. Она выпроводила Петрушку, дождалась, когда он свистнул на улице (значит, все спокойно), и улеглась.
Дорофей Васильев все скулил, кряхтел, пил квас и косился на все окружающее. Он не начинал разговора с Петрушкой, копил в себе зло, разжигал себя всякими словами и выискивал повод для скандала. И в доме все ходили безъязычные, объяснялись взглядами, — всяк боялся навлечь на себя грозу. Даже Полька не тянула к деду слюнявых ручонок, косо провожала его недетски настороженным взглядом.
Уборку ржи завершили на четвертый день к обеду. Вечером Турка увез баб, и в доме сразу поглушело, будто неожиданно закончился праздник. За ужином Марфа со вздохом облегчения сказала:
— Ну, вот и проводили. Убрались, благодаря бога.
Ей никто не отозвался, а Дорофей Васильев только громыхнул о стол черенком ножа. Петрушка опять сидел на своем месте, весело носил полную ложку и шумно схлебывал. И этот хлюпающий звук хлебка выводил Дорофея Васильева из терпения, в нем слышал он невозмутимость, уверенность работника и его небоязнь. Он раза два поглядел на Петрушку, тяжело поднимая брови, но тот не искал его взглядов, жевал ровно, как машина. Тогда он двинул ногами стол и заглушенно выдавил:
— Оголодал?
Все глянули на Петрушку и положили ложки.
— А тебе жалко?
Петрушка так же невозмутимо полез в миску, норовя задеть полную ложку.
Дорофей Васильев не взвидел света, вскинул руку и ударил ложкой по Петрушкиной руке.
— Чье жрешь, помни! А! Я тебя выучу!
Петрушка вскочил и бросил ложку. Глаза его стали сразу маленькие-маленькие и налились краснотой. Он совладал с голосом, проглотил спазму и тихо сказал: