На обратном пути он не дремал, много говорил с Марфой о душе, о людях и о необходимости быть к ним добрым. Марфа взглядывала на просветлевшее лицо старика, умилялась до слез. Потом не вытерпела и изрекла свое мнение:
— Обратил тебя к себе вышний, старик. Знать, прощен грех твой.
Дорофей Васильев глубоко вздохнул и решил открыться старухе:
— Не вышний. До него нам далеко. А поп меня, Марфушка, взял на душу. Открыта, знать, им книга нашей жизни. Он мне сказал такое слово, то пояснил, что я и сам за собой боюсь признать. Есть над нами суд… Вот штука какая.
Марфа заплакала, зароняла жидкие слезы на шерстяной платок, сама поверив в прозорливость попика.
И к дому они приближались притихшие, беседующие мирно.
Когда завиднелись Дворики, Дорофей Васильев в первый раз с силой ударил лошадь: трехдневное отсутствие пугало возможностями всяких неожиданностей в дому, лишенном головы.
19
Смерть Яши огорошила Петрушку. Разглядывая длинное, вытянувшееся тело друга, степенно выставившего расчесанную бородку из-за края белого покрова, Петрушка впервые в жизни почувствовал прикосновение того холодного в своем безразличии мира, где исчезают радости и печали, смех, слезы, соленый запах труда и влекущие удовольствия веселого отдыха. Он почувствовал, что если он сейчас ходит, кричит, плюет, курит, желает чего-то, — это еще не все. Где-то таится неведомый закон, который может сразу все оборвать, угомонить тело и вытянуть его под образами. Он не умел плакать, часами глядел в лицо Яши, в горле становился горький комок и давил ему грудь. Ему хотелось тайком ото всех взять Яшу за руку и шепнуть ему о том, что он теперь с удовольствием пошел бы с ним за рыбой, поиграл бы ему на гармонике, даже положил бы его спать с собой под одно одеяло.
И когда тесовый гроб скрылся за околицей, Петрушка долго сидел в амбаре. Ему хотелось думать над тем, почему Яши нет и больше не будет, но мысли не ладились, их разбивали стуки за стеной, чьи-то голоса.
В дверь заглянула Доня. Она за последние дни побледнела, вокруг глаз легли голубые тени. Ее молчаливая печаль по Яше приблизила к ней Петрушку, он вдруг увидел в ней не только красивую молодую бабу, но и опытную женщину, знающую жизнь, у которой он может найти поддержку и подкрепление. Он поманил ее пальцем. Она вошла, затворив за собой дверь. И потемки помогли Петрушке выговорить первое слово:
— Голова идет кругом, Доня.
Она сжала его голову ладонями и положила себе на грудь. Петрушка слышал шум ее дыханья, и голос ее отдался в ушах гулом.
— Об Якове Васильиче думаешь?
— Об нем… Ты понимаешь, страшно как-то. Был человек — и нет его.
— А как же? Так всегда бывает. Ты не думай об этом.
— Уйду я отсюда. Проклятый дом этот.
Доня молчала долго, потом сурово сказала:
— Везде одинаково. У людей тоже не сладко. Все живут только как бы уесть друг друга.
Она говорила, покачивая голову Петрушки, и в этом была радость напоминания о далеком детстве, о материнских ласках. Он слушал речь Дони, и недавняя тоска рассасывалась, освобождала грудь.
— Видела я, как обмывали его… На груди, около соска, с голову синее-синее, как котел, пятно. Убил его этот дьявол-то. Ух, будет ему на том свете, за все вспомянется!
— Его бы на этом прищучить.
— Он хитер, не попадется.
Разговор с Доней облегчил. Вечером Петрушка зашел к Зызы. После молотьбы Зызы был немногословен и хмур. На Петрушку он еле глянул:
— Отделались от командира?
— У нас не задолжится.
Посидели на бревнах у избы. Вечер спускался пасмурный, и с Бреховки тянуло влагой. Подошел, покряхтывая, Артем, присел на корточки и стал набивать трубку.
— Молотили? По чем дала?
— По голове стукнула. Умолот не ахтительный. Четыре меры в круг только натяни.
— У нас так же.
— А у вас что же, за отличку? Авось рядом.
— Платить нечем будет.
— Горбом заплатишь.
— Горб-то подъело уж. Видно, до шеи придется добираться.
Артем говорил глухо, обрывисто. Зызы разжигал его жесткой безучастностью ответов, и Петрушке казалось, что разговор их закончится ссорой. Он несмело вмешался.
— Вот ты, дядя Иван, про книги говорил. Что в них про все сказано, пояснил бы.
— Что сказано-то? — Зызы заскоблил подбородок зарудневшей ладонью и, заикнувшись на первом звуке, выпалил:
— С-с-с-казано, что ты дурак, хрип гнешь на хозяина, своей пользы не защищаешь.
Петрушка досадливо отвернулся: