Ерунов не унимал ретивого старосту. Выслушивая его ругань, он крутил бородку и вязал в уме мелкие колечки планов, прикидывал, сколько в эту зиму можно скупить скотины, почем будут лошади и как высоко поднимутся на них цены к весне. Как бы угадывая его мысли, Мак с умеренной злобой говорил:
— Гляди, к осени скотина ни по чем будет. Кормов нет, недоимка подгложет. А ты говоришь! Нашим помещикам многим каюк будет, многие с земли уйдут. Сколько банку не доплатили?
Ерунов, довольный догадливостью собеседника, отвечал ему будто по книге:
— У Тараса около сотни, у Артема побольше того, а Лиса зимний платеж и не починала. У всех есть должок, окромя если меня да Борзого.
— Ну, того черт не возьмет!
Мак сорил из цигарки искрами и вскидывал вверх бороденку.
— У того мошна туга. Другого работника нанял. Вона! А у нас хоть последних людей из избы выгоняй!
— Черт не возьмет, зато червь подгложет.
Ерунов загадочно смеялся, и оскал его редких острых зубов отсвечивал недобро.
Дорофей Васильев становился ему поперек горла. Он своей широкой тушей заслонял его в глазах других. В своих тайных расчетах Ерунов всегда опасался, что вмешательство этого самодура может перепутать все его планы. Так уж было раз с Цыганом. Этот Цыган был нужен Ерунову, как хлеб. С его помощью он мог бы закрутить не такие дела: вся округа была бы на глазах, и ни одна сходная покупка не миновала б его рук. Но Цыган упорствовал. Он держался Борзых, имел с ним денежные дела и гадил Ерунову во время его зимних поездок по деревням.
И Мак, разжигая хозяина, лениво рассказывал:
— Борзой далеко метит. С Тугим сладился. А уж тот делам научит. Гляди, и Борзой через оно время таким же помещиком станет. Есть слух, земельку они одну прилаживают. И приладят.
— Какую земельку? — обиженно съежился Ерунов и глянул на иконы.
Но Мак на этот раз не имел охоты договорить до конца, отделался плевком:
— А дьявол их пока знает! Живоглоты, известно, найдут себе выход.
Этот намек Мака лишил Ерунова покоя. Остаток дня он провел бесцельно, чего с ним никогда не бывало: покричал на снох, попробовал было почитать священное писание, да бросил — испугался пустоты душевной и отсутствия благорасположения к восприятию мудрых слов.
Вечер опять горел закатом. Утихающий ветер бежал на запад, унося хвосты серой пыли в закатный костер. Молотилка у Афоньки недавно прекратила свой рык, и теперь над Двориками разлилась пыльная тишина. Около дома Афоньки толпились пошабашившие бабы, и только на золотистой шапке пухлого обмета еще возились укладчики, пыряя в небо острыми двупалыми вилами.
Ерунов деловым шагом прошел выгон, миновал пропыленных баб и вышел на Афонькино гумно. Его сыновья еще были здесь. Погонщик Никишка, просвистевший губы, молчаливо возился около лошадей, поставленных к телеге с невейкой-овсом, а Гаврюшка, почти черный от пыли, снимал около барабана нарукавники. Не глядя на сыновей, Ерунов обошел конный ход, потрогал пальцем нагоревшие подшипники веретена, недовольно посморкался и перешел к барабану. Стряхивая рукавом пыль с настила, он глянул в лицо Гаврюшке и раздраженно просвистел, но так, чтобы его не слыхал Афонька, заметавший в ворох зерно.
— Храбрец. Руки отсохли веселей-то шевелить. Все целыми снопами.
Гаврюшка озадаченно поглядел на отца:
— Я… кубысть…
— Кубысть! Не слышу я, как он ревет, что ли? Цельем-то и зубы не долго посшибать.
— Да ведь зубы…
— Тебе вот самому в зубы двинуть…
Гаврюшка насупился, и на пыльных скулах у него проступила краснота. Выговор отца испортил ему довольство от законченного дня и предвкушения близкого ужина и щедрой на шабаше выпивки.
Он рванул с себя фартук и хлопнул им по крышке барабана, обсыпав отца пылью.
— Тебе все не угодишь! Шел бы сам и пускал!
Ерунов долго отплевывался и протирал глаза. Получив возможность видеть, посмотрел вслед Гаврюшке и стиснул зубы:
— Я тебе пущу!
Но сейчас же заулыбался навстречу Афоньке:
— Гляжу, все ли, мол, в исправности. Ребята еще… блюсти машину…
Афонька позвал его ужинать. В иное время Ерунов не отказался бы от чести, ибо возможность потверже поужинать, выпить винца была соблазнительна, но сейчас он не мог видеть разозлившего Гаврюшку, потому решительно отказался.
День сгорел быстро. На небо набежала серая наволочь, но облака были высоки, — по приметам Ерунова дождя ждать нечего. Он прошел по канаве своего участка. Запомнил кстати: ветелки стали высоки, около них чахнет и тощает хлеб, — обрубить надо. На свежей пахоти присел на корточки, разрыл землю, нашел зерно: пошло в рост. Очистив пальцы, Ерунов глубже надвинул на лоб сплюснутую кепку, сказал в небо: