А этим летом в колодец налили дегтю. Вычерпала Лиса воду, выжгла соломой вонь, а на другой день от воды потянуло духом падали.
Раза два она сцеплялась с соседом, вступала в драку, но разве справиться бабе с мужиком? Афонька насажал ей синяков. Судиться надо, но суды давно шею переели. Поплакала Лиса, тем и отделалась.
Не менее сложные отношения завязались и вокруг второго колодца, вырытого артельно Еруновым, Маком и Кораблиными. Здесь воды было меньше, и война велась с подходами, с выслеживанием противника. Еруновы успевали запасти воды вперед всех, на долю остальных оставалось ограниченное количество, и каждое утро с еруновской стороны доносило ругань и звонкие крики Каторги, воюющей с Маком.
У Борзых дело ограничивалось только караулом. На обязанности Петрушки лежало не прозевать первого звона ведра, и все время, пока бабы носили воду, стоять у колодца. Теперь эта обязанность перешла к Птахе, и Петрушка мог нежиться под одеялом до тех пор, пока разгуляется утро и Корней позовет его задавать корм скотине.
На этот раз он вылез из-под одеяла раньше обычного: вбежала в избу Вера и, захлебнувшись от смеха, переполошила всех:
— Что только деется! Все со смеху обмерли!
Когда Петрушка выскочил на улицу и огляделся, все было кончено. Слышны были только ругательства Мака, да у сенец Кораблиных толпился народ. Здесь, около двери, стояла Каторга, обледенелая, синяя. Она не могла выговорить ни слова и только раскрывала беззубый рот. Ее тащили в сени, но она упиралась, словно хотела, чтобы все видели ее несчастной. Оказалось, в это утро обычная ее ругань с Маком перешла границы. Каторга, не довольствуясь бранью, кинулась к полным ведрам Мака и рванула одно к себе. Вода расплескалась. Тогда озверевший Мак выхватил из рук Каторги ведро и без жалости вылил воду ей на голову.
— На, черт тебя луни! Пей в три горла!
Одуревшие от скуки Дворики шумно радовались неожиданному развлечению. А Каторга стояла на порожках сеней до тех пор, пока платье на ней превратилось в ледяную коробку, она не могла сдвинуться с места и ее внесли в избу на руках.
Днем Ермоха поехал в волость подавать жалобу, а Митька пошел к Маку и угостил его водкой в знак благодарности.
— Может, околеет, черт!
Но Каторга не околела, даже не слегла в постель после ледяной ванны. На другое утро она опять была у колодца и теперь уже издалека честила Мака на все корки.
Дни тянулись, как отмеренное на локти суровое полотно: еда, уборка по двору, опять еда и тяжелый, долгий сон. Чтобы скоротать дни, бабы принимались рассказывать сны, но и сны были однообразны, как дневная явь. Изредка заходили в Дворики нищие, их травили собаками и никто не пускал ночевать.
Наложив в карманы хлеба, Петрушка уходил к Степке. Тот почти не выходил из дома, пропадал над губановскими книжками, читал днем и ночью, не отвечал на вопросы Петрушки, чему-то смеялся, и в глазах у него появилось чужое, незнакомое выражение. От скуки Петрушка брал школьную первую книгу для чтения и бродил глазами по давно-давно знакомым строчкам. Забывался, читал вслух…
— «Вышел в поле старик-годовик…»
Обернулся, — над ним стоял Губанов.
— Эх, малюта! Пора бы другое что почитать.
Петрушка лениво отбросил книжку.
— А для чего?
— Для прояснения головы.
— Она и так блестит.
Губанов отошел и недовольно пробурчал:
— Ну, блести, блести.
Петрушку резнул холодный тон его голоса. Он покраснел и поспешил загладить оплошность:
— Да я… почитал бы, да не знаю чего.
Губанов лениво повернулся к нему.
— Ну, это другое дело. Найдем, была бы охота.
В этот день Петрушка вернулся домой веселый, со стопкой книг. Но его торжественный вид не отразился ни на ком из домашних. Птаха потрогал книжки пальцем, будто хотел определить их ценность на ощупь, пренебрежительно процедил сквозь усы: