Неделей позже, когда я встретила Алексея в другом конце Зоологического сада, то сразу увидела, что у него важные новости.
— У меня для вас письмо, — сказал он, когда я присела на скамейку рядом с ним. — Но прежде чем прочесть его, Татьяна Петровна, — он дотронулся до моей ледяной руки, — вы должны знать, что все, о чем в нем говорится, уже в прошлом. Доктор, мой бывший студент, настоял, чтобы князя перевели в большую камеру с окном, выходящим на залив, и, кроме того, по медицинским соображениям были прекращены допросы.
— Допросы! Значит они пытали отца, — знакомое чувство слабости охватило меня.
— Не совсем так. Они не посмеют причинить физического вреда свидетелю такого ранга, как князь, которого они хотят представить в суде. Мой друг-врач считает, что он полностью оправится от плохого обращения. Прочитать вам письмо, Татьяна Петровна?
— Нет, я сама. — Я взяла письмо дрожащей рукой.
Перед глазами поплыли мелкие карандашные каракули, написанные по-английски на медицинском бланке:
«Дорогая моя дочка Татьяна!
Я пишу эти строки, спеша предупредить тебя, чтобы ты не приходила сюда, какие бы увертки они не применяли, чтобы вынудить тебя сделать это. Я не подписал никакой лжи. Я не сделаю никаких ложных признаний в суде. Единственное, чего я боюсь, так это того, что могу сказать что-нибудь неумышленно, от изнеможения. Я не могу в своей камере ни встать во весь рост, ни выпрямить полностью ноги. Они не дают мне спать. Электрический свет горит день и ночь. Каждые пять минут охранник освещает меня вспышкой через глазок. Это сводит меня с ума. Я объявил голодовку, но меня подвергли принудительному кормлению. Допросы — это почти облегчение. По крайней мере, они обостряют мой ум. Я не надеюсь на спасение, освобождение возможно только со смертью. Я умоляю тебя снова: беги из России — у тебя есть друзья, которые помогут тебе, — и тогда поведай миру, что этот проклятый режим сделал со мной, с нашей несчастной нацией!
Храни тебя Бог, моя милая.
Папа».
— Боже милостивый, — простонала я, — Алексей, как мы можем быть уверены, что они не будут пытать отца снова?
— Мой друг заявил, что князь не выживет при дальнейшем плохом обращении. И Максим Горький, и Луначарский ходатайствовали за него перед самим Феликсом Дзержинским.
Поляк Дзержинский — создатель и глава ЧК, еще один дворянин-ренегат, как Ленин, столь же холодный и жестокий, сколь изысканный и красивый.
— Тогда, может быть, они отпустят отца? — ухватилась я за соломинку.
— Татьяна Петровна, — Алексей грустно посмотрел на меня, — почему вы не хотите сделать того, о чем умоляет ваш отец, и позволить мне устроить ваше бегство? Я оформлю документы для вас как для моей жены, а для няни как для вашей матери.
— Неужели вы оставите Россию ради меня?
— Не ради одной вас. Я считаю жизнь в полицейском государстве отвратительной.
— Я рада, но меня еще не оставляет надежда. У нас есть друзья, работающие для освобождения отца. В любой момент я могу получить от них известие.
— Спасти вас любой ценой — вот что меня сейчас заботит больше всего, — сказал Алексей.
Он раздраженно отмахнулся от моих благодарностей, и я покинула его, страстно желая побыть одной и помолиться.
Дома, в своей конюшне, я провела много часов на коленях перед моей любимой иконой Спасителя. И на следующее утро, как будто в ответ на мои мольбы, явился тот самый уличный мальчишка с шифровкой от Бориса Майского. «Мы проникнем в Кронштадтскую тюрьму, — гласила она, — надежда и терпение!»
Я приказала мальчику подождать и написала на клочке тонкой бумаги, который можно было легко проглотить: «Мой храбрый отец, мой любимый мученик, твое освобождение приближается. Держись! Т.» Я завернула его в большой кусок бумаги, на котором написала: «Передайте это отцу, во имя Господа!» Это послание я засунула под подкладку кепки мальчика с наказом вручить профессору Хольвегу на квартире лично, до того как он уйдет на лекцию.
Май и июнь прошли в лихорадочном состоянии сменяющих друг друга надежды и отчаяния.
В наш общий с моей тезкой двадцать первый день рождения няня вспомнила рождение двух Татьян. Это торжественное событие не имело теперь никакого отношения ко мне или к Таник. Дни ее отца были сочтены, и сама она тоже находилась в ужасном оцепенении, прерываемом иногда неистовыми вспышками надежды. Но могла ли быть хоть капля надежды для екатеринбургских пленников?