— Ну… Скажешь тоже! — отмахнулась Виринка, однако подружка заметила, что и ее встревожила эта мысль.
Тем временем Леська как будто вспомнила что-то еще:
— А ты знаешь, Вирысю, отчего он в дядьку Макара тогда плюнул?
— Ну?
— Потому что дядька Макар, заплутав тогда, костер запалил да и уснул над ним, а как проснулся, так сразу и выругался: «Сгинь, пропади, нечистая сила!»
И тут, испугавшись, что тоже молвила лишнее, девчонка сложила у рта ладони и звонко крикнула в сосновую высь:
— Не серчай, огненный, это не я сказала! Это шляхтянка одна любомирская!
Виринка тихонько прыснула в рукав:
— Вот хай теперь полетит к любомирцам, хай поищет — может, кого и найдет!
К слову сказать, девчонки потому только и позволили себе так расшалиться, что обе про себя понимали, что перелесника бояться не стоит: среди прочей другой лесной нежити диво это совсем не опасное, хотя напугать порой и может. Это, в сущности, добрый дух, охранитель лесного огня, берегущий лес от пожаров. К людям тоже не злобен, вполне миролюбив, хотя порой и проказлив, но трусливых и жадных не любит, да еще тех, кто забывает костры гасить. С виду перелесник — очень красивый юноша с буйными огненными кудрями, что вьются по ветру, будто языки пламени, и лицом ослепительной белизны. Однако в таком обличье его видят редко — разве что, озорства ради, заберется в хату какой-нибудь тоскующей вдовушки. Чаще в лесу его видят в образе тоненькой золотой змейки, что вьется, струится между ветвями, или яркой танцующей искорки. Кружит, порхает кругом тебя такая искорка, манит, ведет за собой… Беглые дворовые, которых длымчане прятали у себя, случалось, рассказывали, как их, заплутавших в лесу, выводила к жилым местам такая вот искорка.
И все же Леська опасалась теперь продолжения разговора, который считала небезопасным, и решила заговорить о другом.
— Знаешь, Вирысю, пошла я нынче по воду и повстречала там нашу Владку. Лицом совсем белая, ни кровинки в нем, а глаза красные — наплакалась, горемычная. Стала она воду брать, а руки совсем не держат, чуть ведро не выронила, воды кругом наплескала… Я у нее и спрашиваю: что, мол, случилось? Али обидели в чужой хате? А она в ответ едва шепчет: «Жизни моей больше нет, Лесю! Заела вконец…»
— Кто заел? — не поняла Виринка. — Свекровь?
— А то кто ж? проходу не дает: то печь худо вымела, то дверью не так хлопнула, то крынку не туда поставила, да и вообще руки у ней не из того места растут, за что ни возьмется — ничего не умеет. А жадна-то до чего та Авгинья! За столом глаз с нее не спускает: все подсчитывает, сколько та съела. Щепы на лучину — и то жалеет! Хоть бы ей та щепа поперек глотки стала, прости меня Боже… Владка, ты думаешь, с чего нынче плакала? Да просто обида ее взяла! Свекровь ее вчера посадила перья щипать едва не до рассвета, а нынче подняла еще до петухов. Да как подняла: шепотом да легким тычком, чтобы Степана не разбудить. Как же, Степан-то ей сын родной, пусть отсыпается, а невестку не затем в дом брали, чтобы лавки пролеживала…
— Да, наплачется теперь девка, — протянула Виринка. — Ты на Зосю-то глянь, до чего они ее довели. А какая была!
Зосю, старшую Авгиньину невестку, взяли из другой деревни. Леська знала ее и раньше: Зося приходила иногда в Длымь на гулянки. Была она, может быть, и не первая на весь повет красавица, зато миловидная, живая и ласковая. А как самозабвенно она плясала, как звонко смеялась! И таким ключом била из нее молодая жаркая радость, что никогда не оставалась она без внимания. Хлопцы охотно за ней ухаживали; улыбались, глядя на нее, старики, и для всех находила она доброе приветное слово.
Теперь, пожалуй, одна только эта приветливость и осталась от прежней Зоси. Притихла она, пригорюнилась, угас в ней некогда яркий огонь девичьей радости. Первые дни после свадьбы у нее и вовсе не просыхали очи от слез — так круто пришлось ей после вольготного девичьего житья. Мало-помалу она привыкла, обтерпелась, вошла в колею, но так с тех пор и осталась тихой, неприметной, немногословной.
Ей было, пожалуй, еще тяжелее, чем теперь Владке, ибо пришла она в дом первой, и некому было ее пожалеть, не с кем было поплакаться на горькую бабью долю. Владке она теперь, наверное, будет подругой, хоть и живут они на разных дворах.
— Леська, ты погляди, какая валежина здоровая из-под снега торчит! — вдруг закричала Виринка. — Чур, моя!
— Добре, пускай будет твоя, — миролюбиво согласилась Леська. — Мы много еще наберем. Да и тут — погляди, еще сколько…
Подружки быстро накололи и увязали сушняк; помогая друг другу, взгромоздили его на салазки.
— Ну, хватит покамест, — Виринка хлопнула большими, не по росту, рукавицами, любуясь плотными тугими вязанками, уложенными на санях. — Потом еще сюда вернемся.
Подружки взялись за веревки, дружно поволокли свои возы, оставляя за ними рыхлые борозды от деревянных полозьев.
— Вирысю! У тебя ноги не промокли? — окликнула Леська.
— Да нет вроде. А у тебя что — промокли.
— Есть малость — в сугроб попала. Ничего, придем до дому, я и ноги, и валенки свои просушу. Идем скорей!
Девчонки пошли было быстрее, но скоро опять сбились на прежний шаг: устали тащить тяжелые возы с налипшим на полозья снегом.
— Ох! — вздохнула Леська. — Опять Савка на меня ворчать будет, что долго ходила. Жду не дождусь, как он в извоз уйдет. То-то я вольно вздохну!
— Он у тебя со святой Катерины уходит? — спросила Виринка.
— Ну да, как и все. А он все покоя мне не дает, будто я без него воды не принесу да хату не вымету.
— Не любишь его? — сочувственно поглядела подружка.
— Ну почему же — люблю, конечно… Да только надоел он мне хуже горькой редьки: это сделай, да то не забудь, да шевелись быстрей, да помалкивай!.. Да ну его, в самом-то деле, совсем житья не стало!
— А старики твои что говорят?
— Старики-то? Да по-первам все молчали да ухмылялись, а теперь все чаще его осаживают: полегче, мол, налегай!
— А он?
— Одно твердит: нельзя Аленке воли давать, не то вконец обленится да от рук отобьется! И не всегда ведь он таким был, только вот с весны накатило с чего-то… А прежде в упор не видел, будто и нет меня. А эта блажь у него знаешь, с какой поры началась? Да, верно, холодно еще тогда было, снег едва сошел. Это когда я на гостинец вечерами бегала — Яся дожидать.
— Ну, не нравится ему, значит, что ты к Ясю так тянешься. Да и я тебе скажу: не к добру все это.
— И ты туда же? У всех у вас одно на уме, я вижу! Да ты погляди, сколько мне годов, и сколько ему: что тут и быть-то может?
— А здесь годы и не помеха. Ты Анельку вспомни, войтову дочку из Ольшан. Первой невестой в застянке была, женихов любых могла выбирать. Так нет же… Вдовец один глаз на нее положил, сам гол як сокол, зато детей четверо, да и годов ему, кстати, было уж добрых тридцать. Подваливал он сперва и по-доброму Анельку сватать, да те, не будь глупы, черной похлебки ему подали. Так он, подлец, девку однажды подкараулил, да и затянул ее на гумно — вот и все дела! Войт с сыновьями, конечно, бока ему намяли потом за такое дело, да что с того толку? Женихи все от нее отказались — шляхта ведь, они там все с гонором, даже знать не хотят, что девка и не виновата вовсе… Словом, одно только и оставалось, что за того вдовца ее замуж выдать. С тобой бы, гляди, того не было!
— Да ты что! — ахнула Леська. — Нешто он может…
— Кто его знает? Молодой, кровь горячая, а ну как в голову ударит? А уж как он глядит на тебя, едва ты отвернешься — даже у меня сердце мрет… Это тебе все невдомек, а я-то вижу! И на кого ты сама глядишь, тоже вижу. И что ты нашла в том паниче, ума не приложу! Хлопец как хлопец, полно кругом таких.
— Данила? — задумалась Леська. Далеким, неуловимым сделался ее взгляд. — Нет, Вирысю, не такой он, как другие… Есть что-то в нем такое особенное… в глазах… Нет, не зразуметь тебе…
— Знаешь, Лесю, — обиделась Виринка. — Сдается мне, что давно я все про тебя зразумела…
Однако понимала Виринка далеко не все. Вернее даже сказать, она совсем не понимала подругу. Сколько хлопцев кругом — почему Леська выбрала именно этого? На Виринкин взгляд — самый что ни на есть обычный, серенький — ни красоты в нем особой нет, ни повадки. Песен не поет, на скрипке не играет, как братья Луцуки, все больше сидит возле стенки и молчит — двух слов из него не вытянешь. Да и глаза у него тоже — не Бог весть что: ну, серые, ну, прозрачные, у каждого второго такие! То ли дело у Янки очи — что барвинок весной…