Выбрать главу

Какая хуйня… Но на это же целые годы уйдут, на эту выемку. Вся жизнь. И если писать только об этом, то голодуха обеспечена и репутации — пердык, но это же единственное, что нужно… Интронизация трудом своим. Не лицедейство, а что-то настоящее. Но ведь это сплошное страдание… Может, потерпеть немного, а? Как думаешь?

Слышь, а может, страна живая? Не зомби? Может, она просто откинулась?.. И оттого такой взлет гормональной духовности? Горбачев амнистию объявил, а народ привык тусоваться в камере, четыре угла — и писец. И чего мы тогда ждем от нее, мы, которые никогда по сути не жили в ней, ворлд пипл?..

А то, что жизнь — это страдание, и никаких у нее перспектив нету, кроме болезней и старости, — это же главное, Олег, но если бы мы жили где-то в другом месте, может, мы никогда бы и не поняли этого? Что жизнь вокруг этого самого эго суть говно полное? а? Во лоханулись бы, е мое… Но что дальше-то? Уходить? А как? Литературы много — учителя нет. А подвиг Дарика повторять…

Толик закрыл глаза и провел минуту в молчании. Затем свесил руки, закинул голову и зашептал:

— Господи, Господи, это мы, это мы, Господи… Прости нас… Мы исправимся, Господи, не надо нас уничтожать… Ведь мы не всегда были такие скоты, мы вот только поживем на воле, ну пускай даже на поселении, а потом ведь поймем, что свободны… И никто коситься на нас не будет, и Европа эта, и другая зона, Америка, вот мы только поживем на чистом воздухе — и станем лучше, и выйдем за ворота… Господи, ведь как выйти на волю, мы еще не знаем, думаем, чудо это, или придурь, или слабость, но это пройдет… Это пройдет…

Одно и то же снится третий год. Сижу в тонущей подлодке, тьма, дышать нечем, лампочка тусклая мигает, а я стучу молотом в корпус и ору: «Берег, Берег, я Тринадцатый, подорви меня на фиг, или спаси!» Но нет… Ничего не меняется. Проснулся, встал — и ночью то же самое. Вот тебе легче, по-моему. Ты по крэку не угораешь. Тебе не надо. И ты можешь сгореть в полете. Сгори, Олег. Терять нечего.

Толика начала трясти крупная дрожь. Мне подумалось, что кругом пожар, и что спасаясь из горящего дома он выскочил на чердак — темный и захламленный словами, ребристыми как чугунные батареи. Шальная мысль: а что если выйти из дома? Ведь совершенно без разницы, какой дом у вас — халупа в предместье Блатнянского или замок в Альпах. Внутри одно и то же.

Я замотал головой, стряхивая с себя эту мысль. Не то чтобы стало страшно — нет, это чувство давно перегорело; скорее я провалился в небо, как парашютист, увидел нечто невозможное, ни то, ни другое, ни третье, о чем так много слышал, но не испытал по-настоящему ни разу, то, что вообще не от мира сего, но было единственным выходом.

Тяжело говорить об этом. И легче ничего не бывает. Я хотел бы прислушаться к собственному сердцу, но слышу только удары сердечного молота в медный бубен Ничто.

Я хотел бы увидеть себя, но все, что я вижу — это мой двойник, размазанный по краю самой далекой галактики. Зрение заменил голливудский саспенс, тупой, параноичный, тягучий. Мы все больны. Все.

6

Сижу на корточках. Коля был прав. Чем не зона?

Четыре стены, четыре тоски и хавчик не лучше тюремного — пайка мозгловатой дряни. Кашка-парашка.

Покроши чеснока, чтоб не хезать метанием. Свобода…

Да, я могу пойти куда захочу, но только теоретически.

В Закутске вряд ли стоит переться куда не звали.

Есть одно положительное обстоятельство: меня никто не достает. По крайней мере, сейчас. Можно думать не отвлекаясь. Но о чем? Одно время я считал, что меня спасет работа. Но эта затея не принесла ничего нового. Стоит остаться один на один с мыслью о работе, как опускаешь руки или пашешь как проклятый, и это еще больше изводит душу. Помнится, я еще в детстве решил не поддаваться работе. Я смотрел на отца, который уходил из дома в семь утра и возвращался около полуночи, чаще всего сразу отправляясь блевать. В отношении «института семьи» я тоже не обманулся. Однажды у нас умерла кошка. Я подобрал ее на улице и через шесть лет ее отравили соседи. Отец похоронил ее напротив соседских окон.

Впервые я видел, чтобы отец был настолько подавлен.

Над ее могилой он тихо и как-то растерянно произнес:

«Ну вот… Жила она, жила, рожала детей, воспитывала, добывала пропитание. И теперь ее нет». Я возвращался домой в очень странном ощущении. Приставлял фразу насчет кошки ко всем, кто, насколько я знал, верил в ценность брака. Выходило очень точно. С того дня я не верил в брак ни одной секунды. В этом царстве слепой и упорной традиции не больше смысла, чем в существовании бедной пушистой твари, или полоумной соседской дочки, скормившей нашей Мурке мышьяк, изобретательно распыленный в куске колбасы.