По утрам у меня кружится голова. Я представляю, как чифирно-алкогольный аскетизм восходит над одной шестой частью мировой суши. День — дань. Ночью расцветает Шабаш. Этот цветок напоминает лотос, только он черный как смола. Его стебель восходит из невидимого океана. В процессе фотосинтеза он впитывает отеческий дым и выделяет надежду на утро.
Ночь — экзистенция. Качание в тени, и грубая плоть, и белая кожа, и толпы ломятся в толпы, чтобы украсть, убить, сесть, рвануть по душе, разрыдаться, покаяться, выжить, выйти, и снова — по кругу, когда начнется харкающий рассвет.
Когда-то я был сконцентрированной тьмой. В разреженном состоянии, гармоничный и непонятный, я чувствовал себя шатко. Я забыл о будущем и полагал, что достиг настоящей жизни. Тем временем тьма сжималась, взбивалась в черное масло. Ее толкал инстинкт роста, активного как кислота и направленного как взрыв. И вот я завис между рассветом и закатом. У меня даже дел нет. Кто знает, чем это кончится? Но кончится, и это вне сомнений. Все остальное — суета.
Кстати, о суете. У меня есть работа. Она заключается в поддержке существования одного патриотического ультралевого журнала, который до перестройки был ультраправым. Я занимаюсь технической стороной выпуска: типография, контроль за версткой, макет. На улице Сизифа, в похожем на ссохшийся кремовый торт особняке, находится редакция. Денег не платят, как везде. В день гипотетической зарплаты редактор убегает на дачу. Странно, что он еще как-то реагирует на происходящее.
Сегодня я ушел из духоты толстых стен, в которых проистекает журнальная жизнь, чтобы поразмышлять post factum: как получилось, что я начал вести записи?
Мне придется что-то отмечать, что-то касающееся только меня и произошедших во мне изменений, но начать с чего-либо невозможно. Не за что зацепиться.
Все было и будет со всеми. Писать, в сущности, не о чем, но я не страдаю отсутствием материала.
Напротив: проблема в его изобилии. В его абсолютной бесформенности, такой ясной и близкой, что молчать больше нет сил.
В моей жизни среди людей не было чего-либо интересного. Все происходило в той недосягаемой для науки сфере, которую называют душой. Теперь я чувствую себя командировочным, который выскочил на полустанке за стаканом молока и догоняет поезд. Душа покидает литературу, становится столь же неуловимой для нее, сколь для науки и прочих разновидностей точного расчета. Совсем недавно, год или два назад, я пытался написать книжку о невесомости, в которой оказался. Ничего не вышло из этой затеи. Окна дома, который я снимал в те дни, глядели в здание ДК, прочный деревянный сарай с ионическими колоннами.
Первый приступ перестройки вымыл из него все кружки вязания-шитья и рабочекрестьянские дискотеки. Затем его отдали под коммерцию, после присудили рок-клубу, но не прижилось, и теперь он зиял день и ночь отрешенно, свободно, потерянно и легко, сквозя словами, которыми я удосуживался его наградить, и походил на старую усадьбу. Спору нет, ДК был абсолютно бесполезен, и по запарке ранних дней капитализма никто не сподобился отдать его под военный склад или сбагрить, и сносить его никто не собирался. Я глядел в его черные проемы и отводил душу. Он стоял не как затонувшая церковь, а наоборот — как единственное, что уцелело от потопа, который, слава богу, случился, и если бы не он, то все сгорели в переполненной камере. Когда я смотрел на него, выражение «снять дом» обретало для меня новый и весьма существенный оттенок. Снять дом как ботинки, вернувшись домой, как часы и трусы, отправившись в ванную, как резиновую шапочку сна, когда вновь выходишь в балаган, где торгуют порноиконами. Звучит неново, но весь мир — матрешка; в одном доме — другой, в нем третий и так далее, до самой сердцевины, до того, что не имеет названия, что меньше молекулы, больше вселенной; снять дом и сгинуть, и забыть, и углубиться в нечто такое, куда порой так нелегко вернуться, если не снять жилье в забытом крае, где минус тридцать в каждой душе.
Некому и не о чем писать. Таково было резюме, сделанное мной без особенной печали. В тот головокружительный период меня посещали не идеи, а подруги и знакомцы. Самым частым гостем был Ярослав, художник-поэт-музыкант, кипучий, сюрреальный, зацикленный, всегда воспламененный какой-нибудь идеей. Он написал музыку к моей книге «Чапаев.