Но ничего подобного не происходит.
Даже прежде ничего похожего я не чувствовала.
Словно тепло струится прямо из кончиков его пальцев, его огонь озаряет мои крылья. Не обжигает, не испепеляет.
Освещает.
Он не погребальный костер. Он — домашний очаг.
Он — мой дом.
И он принадлежит мне.
— Элль, — шепчет он, и я снова содрогаюсь. Мое имя на его языке делает со мной что-то невероятное. Я это ненавижу. Я это люблю. Я этим брежу.
Нежно — так нежно — он зажимает мое крыло между пальцев, лениво поглаживая край подушечкой большого пальца, пока его губы скользят к моему уху, к шее. И это тепло устремляется ниже.
Жар собирается в самом центре моего тела, чуть ниже пупка, и не будь я так уверена, что Аурелия наблюдает за каждым нашим движением, поджидая, когда мы сделаем этот невозможный выбор, думай я, что мы одни… Я бы уложила его прямо здесь, на этот пол. Я сорвала бы с нас обоих эту одежду, которая кажется слишком тесной, слишком сковывающей. Я сжала бы его между бедер и сделала бы все, чтобы он понял, что значит жить по-настоящему.
Я показала бы ему абсолютно все.
Я дарю его губам еще один трепетный поцелуй, а затем слегка отстраняюсь, чтобы утонуть в жаре его взгляда. Мои глаза вычерчивают золотистый ободок на его радужках, прочную линию челюсти, шрам, рассекающий верхнюю губу — напоминание о его разрывающем сердце прошлом.
Он улыбается мне, пока северное сияние раскрашивает закат на его прекрасной золотистой коже.
Я улыбаюсь в ответ.
А затем он замирает настолько неподвижно, что я могла бы подумать, будто время остановилось.
Если бы не то, как расширяются его глаза.
Если бы не крошечный выдох, вырывающийся из его рта.
И он больше не неподвижен.
Он исчезает из поля моего зрения, его рука соскальзывает с моей талии.
И я ничего не понимаю.
Пока не опускаю взгляд вниз, где он падает на колени.
И не вижу его другую руку, сжатую в кулак у самой груди.
Пальцы сжимают драгоценную рукоять кинжала, который я даже не заметила, как он вытащил у меня из-за спины.
Кинжала, который он только что вонзил в собственное сердце.
С таким же успехом он мог вонзить его прямо в мое.
Я бы хотела, чтобы время застыло.
Я бы хотела, чтобы у нас было больше времени.
Я опускаюсь на его уровень, прижимаю его к своей груди. Из него струится уже совсем другой жар — слишком горячий, слишком мокрый, слишком густой.
Я хочу плакать, кричать, вопить, биться.
Но слез нет. Или есть?
Линия, где соприкасаются его губы темнеет от крови. Тяжелая капля набухает в уголке рта и стекает по щеке, словно одинокая слеза.
Его ладонь баюкает мое лицо, большой палец смахивает влагу с моей щеки.
— Сделай так, чтобы это было не напрасно, Элль, — шепчет он.
Его глаза закрываются.
И Седрик Торн умирает с улыбкой на губах.
Острая боль — вспышка раскаленного добела огня.
Она начинается в груди, где острие пробило кожу, и расходится волнами наружу.
Палящая. Обжигающая. Ищущая.
А затем, так же быстро, как явилась, боль тускнеет. Угасает.
Следом приходит иная боль. Более мягкая. Знакомая. Мерцающий свет, последние угли догорающего пламени.
Разбивающееся сердце.
Я ожидал, что будет больно. Я ожидал, что будет не так больно.
Теперь по краям сознания расползается холод. Подкрадывается онемение — колючее, точно зимний мороз. Я чувствую, как оно… чувствую, как сам ускальзаю.
Я смотрю на нее.
Ее лицо.
Ее глаза.
Два мерцающих озера изумруда, алые серебряные нити окаймляют края. В них столько жизни. Она вся полна жизни.
Она будет жить.
Она изменит этот проклятый звездами мир.
Это на миг унимает часть холода, овладевающего мной.