В доме синьоры Ваноццы пахнет, нет, не теплом, тепло замечаешь, если его не хватает — а как его может здесь не хватать? Отсутствием холода пахнет в доме. Свежесрезанной травой — она не сгниет, она высохнет, ее вынесут и заменят. Солнцем. Даже когда хозяйки нет. А потом она входит. Очень легко понять, почему отец ее полюбил. Никак нельзя понять — почему оставил. Ей уже почти пятьдесят, но если синьора Ваноцца встанет рядом с дочерью, то одни выберут дочь, как воплощение юности, а другие — мать, зрелую красоту. Церера и Прозерпина, равно прекрасны — кто-то сочинял хвалебный гимн с таким смыслом. Не льстил обеим. И даже усталость и тревога — дело ли, когда овдовевшая дочь, такая чувствительная девочка, слегла от тяжкой потери в горячке, — не старят ее, только оттеняют глаза.
— Нечасто тебя здесь увидишь, — улыбается Ваноцца сыну, и кажется, что не солнце за спиной восходит, наливая волосы золотом, а лицо окружено сияющим нимбом. Она лукавит. Знает — приезжает так часто, как только может себе позволить. А значит… значит куда реже, чем хочется. Потому что все ценное должно либо храниться за пятью замками, либо лежать вне поля зрения. Достойный сын, посещающий матушку раз в две недели или даже раз в месяц, как велит долг. Осведомляющийся о здоровье и благополучии, как велит долг. И забывающий о ее существовании, когда долг исполнен… до следующего раза.
— У тебя, — говорит мать, касаясь пальцами щеки, — такой вид, словно ты читал до рассвета, а потом сломя голову мчался сюда. Что случилось? Сын вдруг смеется. Коротко и зло. На себя не похоже.
— Рассказывать долго, а описать можно в трех словах. Я разбил зеркало, матушка.
Наступил и прошел полдень, началась и стала уже спадать к вечеру последняя августовская жара, пришли на назначенные накануне герцогом аудиенции одни, другие и третьи послы, оружейники, капитаны, городские чиновники — все получили отказ, Его Светлость не принимает, — а ни герцог, ни сопровождающие во дворец не вернулись. Как в воду канули. Не то чтобы это кого-то особенно удивило — нельзя же, право, ждать от молодого мужчины неизменно строгого образа жизни, случается даже с таким серьезным и рассудительным синьором, как Чезаре Корво, что-нибудь… непредвиденное. Ожидающих в палаццо и вокруг очень забавлял вопрос, на что похоже непредвиденное, какого цвета у него глаза и волосы, из какой оно семьи.
Чем дальше по кругу ползла тень на песочных часах во дворе, тем больше Мигеля де Кореллу волновал более простой вопрос: куда на самом деле подевался герцог, и где его теперь искать. Или не искать — сам появится? Или все же искать? Нужен ему кто-нибудь — или никого видеть не хочется? Десять лет рядом проведешь, а на такие вопросы ответов все равно не знаешь. А уж совсем к вечеру вернулись оба сопровождающих и поведали, что Его Светлость изволил прибыть в город еще до полудня, тогда же их и отпустил и приказал до заката в резиденцию не возвращаться. Ну и кто ж такому приказу не будет рад? Де Корелла тоже обрадовался, потому что теперь-то точно знал, где искать пропажу, и был уверен, что пропажа не прочь, чтобы ее нашли.
Синьора Ваноцца встретила гостя сама, сказала — там же, внизу, при людях, для чужих ушей:
— Мой сын устал и спит. Будьте гостем, пока ждете его, капитан. — И увлекла во анфиладу, от этих ушей подальше, а потом и во внутренний двор. Весной здесь вишни цветут, вспомнил Мигель, а потом вот эти две липы и апельсиновое дерево, и пчелы над ними вьются, мед дают, а потом цветут розы, старые галльские розы, похожие на пышный шиповник, а еще флорентийские ирисы,
гербовые княжеские цветы, и греческие белоснежные лилии. Де Корелла не был здесь больше года, а ничего, кажется, не изменилось.
— Микеле, он приехал утром, и мы говорили… — говорит женщина, расставляя на широком столе вино, сыр, фрукты. Служанку она отослала сразу, как только взяла у нее поднос. — Я узнала много такого, о чем до сих пор могла лишь догадываться. И только сейчас, здесь, под вьющимися лозами винограда, переплетенного с чиной, можно заметить, что глаза у хозяйки заплаканы. Раньше просто не видно было. Догадывалась… де Корелла опускает голову. Его господин наверняка думал об этом, только не говорил вслух. А сам он — нет, будем честны, и в мыслях не было. Забыл, что у Хуана — не только отец, но и мать. Забыл, что у сына Лукреции есть бабушка. Которая очень любит свою дочь. Забыл. Женщина в лиственно-зеленом платье с золотыми шнурами, наверное, догадывается об этом, но виду не подаст и не ответит упреком. Когда Его Святейшество… наверное, тут сгодится слово «охладел» к синьоре Ваноцце, увлекшись молодой красоткой Джулией Фарнезе, мать четверых детей Его Святейшества просто тихо отошла в сторону. Не спорила и не ревновала, жила в своем доме, управляла нажитым имуществом, и как управляла — по всей Роме говорили, что такой разумной женщины еще поискать, — мирно дружила с очередным найденным для нее супругом, и, конечно, не пыталась протестовать, когда дети переселились из ее уютного дома в дом тогда еще не папы, а кардинала Родриго. Отошла в сторону, сохранив и любовь детей, и уважение бывшего любовника. Но вот решать, вмешиваться — нет, не могла бы. Жаль, думает капитан. Очень жаль. Сколько всего не случилось бы…
— Об этом молоке нечего плакать, — говорит синьора Ваноцца. Хотя сама — плакала. — Хуан не смог бы жить тихо и довольствоваться тем, что имеет. И был слишком слаб для большего. Может быть, все случилось бы не так быстро, не так плохо. Может быть, мы больше горевали бы о нем самом, а не о том, как он умер. Но и только.
Да уж, с неожиданной злостью думает Мигель, жить — не мог, не умел, все хотел славы, почестей, восхищения только потому, что родился от такого отца, а вот умереть ухитрился так, что не распутаешь этот чертов узел. Потому что и Петруччи, и покойный герцог Бисельи были правы, и такого выродка по любым законам нужно было прирезать как бешеную собаку, да вот только кому-то эта собака брат, а кому-то сын. А не встрянь Альфонсо, нажалуйся он Чезаре… об этом и думать тошно. Но синьоре Ваноцце об этом всем говорить не нужно. Многое она понимает сама, а многое просто не для ее ушей. Сюда, под вьюнки и виноградные листья, набирающие багряную осеннюю яркость, нельзя приносить многое из того, что обыденно для де Кореллы, а уж то, что для него самого страшно — тем более.
— Почему, — спрашивает хозяйка, — моему сыну так жаль этого Петруччи? Что в нем такое было?
Вот тут де Корелле показалось бы, что он ослышался. Показалось бы, если бы не рассказ Лорки. Если бы не то распоряжение. Он все равно ничего не понимал. Оказалась подколодная змея не только умной, но и, видно, храброй змеей. Но змеей-то меньше не стала. Сломал хребет и пошел себе.