— Ваше Высочество, мы не ожидали, что вы вернетесь до зимы, — высоким хрустальным голосом говорит госпожа герцогиня.
— Если я и был огорчен тем, что дела государства требовали моего присутствия в Орлеане, то радость от возможности видеть вас смыла это огорчение, словно воды Потопа.
О причинах возвращения — естественно, ни слова. О Его Величестве Людовике — тем более. Слушая этих двоих и не подумаешь, что в Аурелии есть король. Меж тем, король в Аурелии все-таки есть, а у короля есть супруга, Ее Величество Жанна Армориканская, и двум членам свиты Ее Величества был нанесен непоправимый ущерб — одного в стычке попросту убили, а другого опасно ранили, и королева Жанна, большая нелюбительница стычек, поединков и прочих кровопролитий вне войны, начинает свое утро с того, что оглашает приемную своего царственного супруга скорбной жалобой. А скорбная жалоба в исполнении королевы — зрелище весьма внушительное, ибо Ее Величество не обижена ни ростом, ни статью, ни полнозвучием голоса. Да и скорбь в этом голосе звучит скорее как боевая труба: «Доколе будешь ты,
Катилина, злоупотреблять нашим терпением?». Доколе подданные одного короля будут резать друг друга, словно в стране — война? Доколе молодые люди будут становиться жертвой скверных обычаев… это бессмысленное пристрастие столь широко распространилось и столь бесстыдным образом осуществляется — подумать только, стычка в четверти часа от королевской спальни! — что впору подумать, что лица, облеченные властью, поощряют это безумие. И правда, доколе? — вопрошает у двора Людовик. Стучит кулаком по подлокотнику. Хмурит брови, надувает щеки. Двор пристально следит за прочими признаками гнева на лице Его Величества, пытаясь понять, что их всех ждет — очередная недолгая и нестрашная гроза, которую нужно просто пережить, или быстрое, беспощадное, без особого шума решение неприятного затруднения.
— Дворянам королевства нашего, верным нашим слугам, издревле даровано было право решать свои споры и взыскивать с оскорбителя перед нашим лицом. Перед нашим лицом, — мерзостно скрипит Людовик. — С нашего позволения. В присутствии герольдов. Именно таков древний обычай, на который имеют нахальство ссылаться наши неверные слуги, подменяющие благородный поединок дракой под кустом при случайных свидетелях, которые и сами почти всякий раз втягиваются в беззаконную драку! Вы что, господа, желаете, чтобы мы и вовсе запретили вам решать вопросы чести в поединках? Мы можем, — еще более мерзостным голосом объясняет король.
— Мы имеем такое право от Господа нашего. Как вы полагаете, кузен, послужит эта мера к исправлению нравов?
Кузен, лет этак с четырнадцати использовавший поединки как средство устранить неугодных или просто неприятных ему людей, почтительно склоняет голову: формально Людовик все-таки помазанник Божий, а формальности мы блюдем свято. Вот с существом дело обстоит много хуже — а потому все, кто имеет счастье присутствовать в королевской приемной, ждут яростной речи в защиту дворянской чести… и очередной ссоры между королем и его наследником.
— Отчего же нет, Ваше Величество? Эта мера не из тех, что невозможно осуществить. Чтобы вернуть этот обычай к доброй старине достаточно, я полагаю, на протяжении, скажем, поколения, неизменно, без исключений и оговорок, казнить обоих участников таких поединков и строго карать свидетелей. Хотя тут лишение жизни будет уже мерой слишком на мой вкус суровой. — Валуа-Ангулем задумывается, — Конечно, стычки не прекратятся вовсе, поначалу их число даже возрастет, ибо молодые люди примутся доказать, что честь им дороже жизни — и будут надеяться, что у Вашего Величества не хватит духу поступить со всеми так, как потребует новый закон. Но если этот закон будет исполняться неукоснительно, со временем они научатся уважать вашу волю. Двор — и дамы, и господа — ошеломленно молчит. Молчат пажи, молчат слуги, даже поздние осенние мухи изумленно распластались по стеклам, потирая лапками уши. Молчат портреты королей династии Меровингов. Молчат щиты и штандарты покоренных армий. Кто успел выдохнуть, или вовсе не нуждается в дыхании, тому повезло. Остальные застыли, выпучив глаза, смотрят на герцога Ангулемского так, словно пытаются подавить икоту, а не выходит же…
— Да вы, — выдыхает Ее Величество, откинув голову, словно пытаясь разглядеть наследника издалека, — да вы… людоед! Герцог Ангулемский и не думает оскорбляться.
— Я мирно обедал в Шампани, Ваше Величество. Вы вызвали меня в столицу… и я, как верный слуга, не мог этим вызовом пренебречь. Продолжения «и твердо намерен обедать и ужинать тем, кого Бог пошлет» он все же не произносит. Королева возмущенно трещит пластинками веера, отделанного перламутром. Оглядывается на стоящую у нее за плечом сестру. Двор безмолвно, но вполне четко читает написанное у Жанны на лице «и как ты ухитряешься… с этим вот… уму непостижимо!». Шарлотта Корво, в гостиной которой вчера и состоялись злополучные ссоры, выглядит непоколебимой, словно мраморная статуя Афины. Что она думает о поединках, двор не узнает. Премного довольный скандалом — что прекрасно видно по выражению лица, по движениям, — герцог Ангулемский торжествующе раскланивается. Кажется, новое прозвище пришлось ему по душе. И даже те, кто сразу понял — или к вечеру поймет — что предложение герцога убило королевский замысел на корню, преисполнятся не только благодарности. Ибо у них не будет ни малейших сомнений в том, что, сочти Его Высочество эту меру необходимой, он осуществил бы ее именно так, как описал.
11 октября, день Мэтр Оноре Гори смотрит на кружку пива так, будто из нее сейчас выпрыгнет лягушка. Лягушка не выпрыгнет, сидит на крышке как приклеенная. Наверное, ее просто вылепили вместе с крышкой. Странный фризский обычай: закрывать пиво крышкой. Хотя, возможно, у них это и разумно — вода кругом, в том числе и сверху. А в Орлеане большинству крышки нужны только для красоты.
— Это соленые уши, мой господин, — говорит мэтр Оноре. — Я почти уверен.
— Соленые уши? — Это прозвище северян, вернее, жителей Лютеции и округи, вот с тех пор, как к ним норманны пытались наведываться и при первом визите для правильного счета убитым уши им рубили. Считалось, что в живых там остались только те, кто мертвыми притворился и лежал тихонечко.
— У нас переписчиков четверо разных в городе есть, не пойманных пока. По манерам характерным различаем. Двое — те просто срисовывают. Один дотошно, каждый завиток повторит, письмо от своего не отличишь. Другой — дурной, может букву зеркально вывернуть, цифры местами переставить. А есть и такой, который это делал, — мэтр Онорэ, правая рука прево, гладит широкой сухой ладонью грамоту. — Откуда-то оттуда, видеть я его не видел и не знаю, кто видел, а есть. Осторожный. Оно неглупо, поймаю на таком деле, долго грести придется. Но с севера точно. Это их манера «т» как «тав» писать. И не только. Он еще порой в именах ошибается, особо в южных, под «ойль» переделывает…