Новый год вернули по той же причине, по которой его изначально ликвидировали – из-за любви к нему откормленных буржуа. Из капиталистического праздника он вдруг обернулся в способ насолить поверженным врагам и повеселить простых советских детей. Хотя 1 января продолжало оставаться рабочим днем. Дед Мороз резко окрасился и вдруг начал одаривать малышей, чего его насупленный синий прототип на Руси никогда не пытался предпринимать. Вдобавок к нему приплели трагичную Снегурочку из сказки. Советские жители могли бы провести параллель с западным Санта Клаусом, если бы знали о его наличии. Для Жени, в 1937 году еще незамужней, первая детская елка стала событием, и она с жадностью читала о подробностях праздника в «Правде». Смешные ватные, картонные игрушки потихоньку наводняли прилавки. Позднее, по мере того, как промышленность разных сфер начала налаживаться, их разбавили и стеклянные, праздничные, невероятно красивые.
Даже на Кремлевской елке девочки часто появлялись в платьях из медицинской марли. Мальчишеские костюмы заек шили из белого ситца и декорировали мехом от старых шуб. Зато новогодние маски из картона оказались доступны в изобилии. Для Скловских в новинку было праздновать давно забытое торжество. Сидя за столом перед кушаньями, они не знали, что делать, и просто ели и слушали радио.
Женя перестала участвовать в званых вечерах и обедах с богемой. Круг знакомых казался ей теперь ограниченным, кричащим. Ее отсутствием особенно никто не тяготился – она была слишком скромна, чтобы казаться интересной. Не прося больше о помощи мужа и пренебрегая знакомствами, Женя стойко выжидала огромные очереди на морозе, чтобы приготовить праздничный обед. И чем хуже и холоднее ей становилось, чем больше модифицировались и улетучивались мысли от тягостного ожидания, тем большее она чувствовала облегчение. Женщины, единение с которыми ей нравилось чувствовать теперь, задолго до праздников наводили справки, где и что можно урвать.
«Совсем как до революции», – думал Скловский как бы между прочим. Тот же дух праздника, свечи, мерцание, сладости… Шторы опущены, и, если не смотреть на мебель, совсем юность… Шикарная, блестящая, а не эта потухшая, с непонятными гибридами мебели, серостью кафе и рабочих мест… Что-то шевельнулось, воспряло со дна его очерствевшей души. Но он быстро отогнал непрошенную сентиментальность, означавшую слабость и поражение.
17
Хаотичная спутанность волос, каждая прядь которых стремилась отсоединиться, отделаться от остальных, сопровождали Женю всю ее сознательную жизнь. Шпилька за шпилькой ныряли и скрывались в хаосе своевольных локонов, разметанности волос, утонув там. Солнечный свет золотым бархатом ударял по бесконечным простыням.
Женщина хороша, если создает атмосферу. Женя владела этим искусством в совершенстве. Его брак вышел на удивление удачным. «Изящная, удивительная дама», – с гордостью думал Скловский. Но Женя не обращала внимания ни на свое ослепительное отражение, ни на заливающую прелесть дня.
В зеркале вспыхнуло и тут же угасло Женино отражение.
– Остались складки на платье, – грустно сказала она.
– Ничего, – мирно ответил Виктор, поправляя манжеты, и улыбнулся жене в зеркало. Та улыбнулась в ответ и тут же повернула голову вспять.
Женя посмотрела на мужа, как будто никогда прежде не видела его. Да так и было. Ей становилось страшно, что отношение к Виктору скоропалительно меняется. Волна обиды и ярости, которые она не могла озвучить, вновь захлестнули ее, и он показался отвратительным. Пустота присутствия Скловского отчетливо вырисовывалась, чем дальше, тем страшнее своей безвестностью.
Она бы хотела, чтобы все вернулось на круги своя, в старое русло… Но сделанного не воротишь. У нее был выбор – жить с этим и постараться забыть. Но выкинуть из головы такое никак не получалось.
Матка ее словно тлела изнутри, но уже меньше, чем в предыдущие дни. Отчетливая боль обратилась неясной, скорее, душевной. Женя вернулась к повседневным обязанностям и даже почувствовала облегчение. Она всерьез думала, что оправилась после операции и может жить дальше. Только на классический вопрос: «Что делать?» ответ пугал своим отсутствием. Последние события существенно поколебали ее веру в нерушимость счастья и благоденствия. А новый путь пока не вырисовывался. Чтобы найти в себе смелость поменять что-то и придумать, как жить, нужно было время.
Стерильная тишина раздробилась его мощным: «Идем же!»
В Большом театре Женя смотрела на сцену, оказалась окруженной потрясающей патетикой Прокофьева, его обволакивающей мощью и напором. Те, кто поплоше, сидел сзади, но все же сидел. Имели возможность пролетарии приобрести билет, прорвались. В прежние времена это было немыслимо. Первые места удерживались элитой, в которую, как ни странно, входила она. Но чем дальше шло представление, чем больше знакомых лиц, которым утверждающе кланялся муж, мелькало в глубине сквозящего зала, чем отчетливее видела она жемчуг и мех на плечах таких же, как она, жен, тем хуже ей становилось. Вместо сцены с причудливым хороводом костюмов она почему-то представляла мелькающие перед ней больничные палаты и кровь. Не выдержав, она посреди представления начала пробираться к выходу, задевая разодетых дам, пришедших сюда, видимо, больше показать себя, чем посмотреть на других. Понимая, что больше не выдержит, Женя пустилась бегом и скрылась в туалете. Ее начало рвать. Подкошенный плач отдавался от плиток пола и погружал комнату в надрывное эхо.