Многое Гнеушев передумал, сотни раз ему было невмоготу. Но он не позволял себе ни раскисать, ни думать об избавлении. Это означало бы, что все прочие жертвы, которые сохранили и его жизнь, напрасны. Этого невозможно было допустить, это было чистейшим предательством. Все, что было отвратительного, омерзительного на фронте, что делал враг и даже друг – изнасилованные женщины, распятые дети, порубленные старики, предательства и дезертирство, все равно не могло затмить свет связистки, которая выбежала вперед их отряда, вступившего в неравную схватку с фашистскими автоматчиками. Прежде чем быть до одного поваленными, обессилившие русские увидели, как тоненькая девушка с короткой стрижкой взорвала себя вместе с бюргерами. Быть может, во Владимира изначально была вложена установка, которая предполагала не остывающую веру в людей. Способность, рознящая его с Владой, которая любила единицы и считала остальных недостойным массивом, пока кто-то не доказывал обратное. Впрочем, из-за ее высокомерности доказывать ей что-то отнюдь не хотелось. Владимир же твердо верил, что больших людей много, просто знает он не всех, а отчаиваться и винить человечество во всех грехах – неблагодарно, ограниченно, глупо. Тот, кто обладал опытом и многое повидал, просто не мог сойти до такой мелочности. Так говорили те, кто на примере нескольких негодяев, из среды которых не мог и не хотел вырваться, поливал грязью то, чего не знал. Когда человек обобщает, чаще всего он имеет ввиду исключительно свой опыт. Так зачем ему вторить и верить? Сквозь эту невыносимую порой жизнь, испещренную подвигами и подлостями, ярко вставали самые дорогие сердцу видения, места, но не люди. Это было труднее и горше всего – не успел он зацепиться в чьей-то душе кроме материнской… Жажда, чудо жизни, что тянуло и не позволяло раскисать, заставляли цепляться.
Бои шли уже на подступах к Германии. Бойцы плелись шеренгами и спали. Отключались от усталости, а ноги продолжали отстукивать по инерции. Когда советские солдаты входили в освобожденные города, их поражала особость архитектурных сооружений, иная атмосфера. Бои со смертельным исходом и забившейся под ногти землей продолжали свой смертоносный путь, но дух уже сквозил свободой – все знали, что еще несколько дней – и годам небывалого страха, что фашизм восторжествует, конец. Это казалось диким, но уже не невозможным.
А на Владимира находило порой, что он больше не может. Что-то давно тлело, зрело и вот стало поперек горла. Он не в силах оказывался терпеть окружающее, не понимал, для чего борется и продолжает рисковать. Чуть меньше четырех лет подвергал свою жизнь опасности, убивал людей, и это, как он понимал теперь, было не так-то просто отогнать. Когда Владимир представлял, что это останется с ним на всю жизнь, он не понимал, для чего ее вообще, такую исковерканную, продолжать, но это были единичные внезапные порывы, хоть он и боялся однажды поддаться. Нужно было закончить это раз и навсегда с чистой совестью.
И вот, опираясь на деревянную отделку, своеобразные панели, как во дворцах европейских монархов, только до безобразия упрощенные, Владимир увидел из окопа пробирающегося в лесу человека. Был он на вид не слишком презентабелен – ощутимо голоден, оборван. А черты лица и форма не делали его похожим на соотечественника. Вооруженный Владимир бесшумно пошел за ним. Скоро человек понял, что за ним следят, и обреченно обернулся. Владимира передернуло от его взгляда. Уж сколько он видел умирающих и напуганных скорым концом глаз, а эти особенно поразили. Человек казался не совсем в себе.
Мелькнула мысль: «Это же человек, хоть он враг, но человек». Странно, столько фашистов Владимир положил, а все не отпускало… Однажды он поднял своих ребят в бой, бежал и кричал что-то, и так ему было отрадно, так колотилось сердце в агонии чего-то жгучего и прекрасного, чего-то запретного и опасного, но необходимого и воодушевляющего. А вот теперь уже не было этого чувства… Накатили с новой мощью сомнения и сожаления, желание вырваться из этой непрекращающейся коверкающей трясины. И у него начали дрожать руки, по всему телу пошла дрожь, озноб. Какой-то страх придавил, начал душить, перед глазами словно разверзалась неведомая пропасть. Вдруг Гнеушев подумал, что у человека только одно сердце. И не может оно быть одновременно для ненависти и для любви. Придется выбирать. К нему и спустя время наведывалось это ощущение. После фанерных мишеней стрелять в живую личность, какая бы она ни была, трудно. Владимир ведь не знал, грешен враг или не так уж и плох. Пойманный был близко. Живой человек со своими целями, мечтами, недостатками, любовью, индивидуальностью… И внутри Владимира что-то противилось, словно в первый раз. А ведь он уже прошел через это, дрессируя себя воспринимать убийство спокойно.