– Вся слава победы досталась воинам, как всегда. Они в блеске или смерти, а мы – тыловые крысы. Несмотря на то, что стирали пальцы до крови на производстве и спали пару часов в сутки. Как мы выжили, не представляю, – высказала Женя свою думу.
Владимир ничего не ответил. Он и не думал гордиться своим положением и поприщем. Разве что спасенными жизнями, но откуда он знал, сколько их? Да и в лицо не видел. Он не хотел несмотря на свои ордена и чин старшины продолжать службу в армии – сыт был по горло. Награды Гнеушев не демонстрировал, да и не модно это было, считалось хвастовством. Вместе с бумажками с профилем вождя, наскоро подписанными карандашом, они валялись у него в дальних закромах.
Он припомнил что-то зыбкое вдруг – нашло само собой… Уходящие во тьму прошлого иссушенные взваленной на них тяжестью лица простых баб в платках, с ребятней по оба бока. С катастрофической скоростью несущиеся по безупречному ярко-голубому, засасывающему небу кипельно-белые облака. Страшно яркая какая-то зелень, режущая глаза, и при этом все равно воспринимающаяся словно через призму стекол… Не мог Владимир по былому проникнуться совершенством природы, потому что в мире людей такое творилось. Становилось одиноко и противно, будто он наотрез разучился воспринимать и никогда не будет счастлив… Но чаще всего на войне эта оцепенелость рождала отдых и служила благом. Она была лучше, чем до нутра пробирающая холодящая паника, парализация обстрелов, когда горло его даже не могло кричать, а просто клокотало. Лишь раз, один-единственный раз с начала боевых действий весной победного года, ликующего, шикарного и обшарпанного года он с упоением распластался на траве и жмурился, чувствуя стебельки травы и чужие лапки на своем обветренном лице. Брить его на ветру в наспех подогретой кружке не хотелось. На гражданке все было как-то иначе, исполнено неспешности и смысловой нагрузки быта, распития чая в граненых стаканах. Любая мелочь вспоминалась теперь как нечто возвышенное… Даже как Гнеушев сидел на подоконниках в школе и стеснялся своих поношенных брюк. Тогда мнились необъезженные горизонты, внутреннему взору беспрестанно представлялись какие-то отрывки из прошлого, мечты, планы. И все это непременно в какой-то зелено – золотой дымке привкуса счастья. Четыре же года мечтой было достать иностранную амуницию и особенно сапоги, а еще набить брюхо поплотнее.
Однажды его сильно долбануло об землю, в голове звенело, а бой кончился, товарищи растворились. Предполагая, где они укрылись, он брел к ним. Не помнил, как оказался в конечном пункте. Наверное, дошел… Как объяснить, почему в страшных схватках кто-то выживал, когда большинство ложилось? Владимиру порой разрывало душу от воспоминаний, скольких бойцов при нем уродовало, раскурочивало. Благодаря скольким людям он выжил, сидя рядом, когда попадало не в него… почему? Чем он был лучше? Эти мучительные вопросы высасывали силы и душу.
Был у него в те дни приятель – весельчак и балагур. Импульсивный, открытый, со светлыми глазами и такой же незлобивой душой. Настоящий русский Ваня. После Владимир друзей на фронте не заводил. И обжигался каждый раз, когда кто-то начинал с ним подолгу говорить. Он держал их на расстоянии, мучась от одиночества. Но так было легче, когда они уходили.
Припомнился ему короткий обрубок разговора:
– А она мне и пишет. Дескать, Ваня, ты мне любой нужен, хоть инвалид. Возвращайся домой, – смех Ивана вытеснился хриплым кашлем.
– С чего она это взяла?
– Да я из госпиталя ей прислал фотокарточку. А она, видать, когда письмо вскрывала, краешек оторвала и не заметила. А там у меня нога была. Вот и решила, что я сам это сделал, чтобы она не догадалась.
Уж какую русские заплатили цену за эту войну, невдомек было любым союзникам, и в глазах Владимира их похвальба о помощи злобному СССР отдавалась фальшью, он презрительно фыркал. И это не отнять, не переврать. Это навсегда останется хотя бы в образах тех, кто пал или видел, как падали.
– За грандиозный социалистический эксперимент, а так же за смелость и ничтожество предшествующей им власти большевики достойны уважения. Мы же были в абсолютных руинах, ничего у нас не было до двадцатых кроме двух столиц и полей. Отстроили с нуля города… Белоперчаточники, выродившись и будучи способными лишь на отвлеченные рассуждения, не смогли даже сохранить свои позиции после свержения презираемого всеми монарха. Теперь они, вышвырнутые из страны, что есть мочи поносят покинутую Родину, мечтая вернуться, но опасаясь гонений. И никто им не виноват. Даже там некоторые были ослеплены идеей нового свободного человека, говорил я с некоторыми… Вот только сколько их осталось теперь, когда приоткрылся наш занавес? Когда сгинули возвращенцы тридцатых?
Во сне Гнеушев безумствовал, порой вскакивал, кричал об атаках, даже умудрялся двигать мебель. Первое время это поражало Женю. Она с жалостью и грустью смотрела на Владимира, а он раздражался от этих взглядов.