— Сдавайся, предатель!
Робеспьер, не ожидавший такого нападения, вздрогнул, посмотрел жандарму прямо в лицо и спокойно сказал:
— Это ты предатель, и я прикажу расстрелять тебя!
Не успел он произнести эти слова, как раздался пистолетный выстрел, и группа, на которую были устремлены все взгляды, исчезла в дыму, а Робеспьер упал на пол». Вот и гадайте, кто же стрелял. Ева думает, что это жандарм, но она так слышала с чьих-то слов, а Дюма на себя такую ответственность не берет. Так же поступает и Алданов. Оба делают акценты на одних и тех же эпизодах: был один ужасный — вечером 9 термидора, уже после падения Робеспьера, просто по недосмотру в Париже казнили 45 человек. Ева: «Мы приехали в тюрьму около одиннадцати утра. Заключенные, ничего не зная в точности, что-то почувствовали и взбунтовались. Сегодня они уже не пошли бы на эшафот так покорно, как это было еще вчера. Каждый смастерил себе оружие из того, что нашлось под рукой; почти все они разломали кровати и сделали себе из ножек дубинки. Со всех сторон раздавались крики и плач, обстановка больше напоминала сумасшедший дом, чем политическую тюрьму». Алданов: «Тюрьма обезумела в этот страшный день. Люди потеряли самообладание». И у Алданова, и у Дюма некоторым узникам повезло, они не попали в первую партию казнимых, а потом их выпустили. Среди них — Ева; и вот она уже может рассуждать: «Как могло случиться, что два человека (Робеспьер и Сен-Жюст. — М. Ч.), чей взгляд еще три дня назад приводил в трепет весь Париж, валялись в сточной канаве и люди вокруг них кричали: „Надо бросить эту падаль в Сену!“?»
Париж и Алданова, и Дюма охвачен злобной радостью, желанием мести. Ева: «Я очертя голову ринулась в этот ужасный политический лабиринт, куда доселе не ступала. И тогда мною тоже овладела жажда крови; я сказала: хочу, чтобы эти мужчины умерли, хочу, чтобы эти женщины не умирали, и я помогу умертвить одних, чтобы оставить в живых других. С тех пор я забыла, что я юная девушка, робкая женщина: бесстрашно ходила ночью по улицам Парижа, носила с собой кинжал, который говорил: „Хочу убивать!“ — и голос оратора отвечал ему: „Убивай без слов!“» Но настает казнь тирана — и злоба (не толпы, а героев) спадает. Ева: «Впрочем, человек, в чьем убийстве я отчасти повинна, — гнусный, омерзительный человек, и его смерть сохранит жизнь многим тысячам людей, которые, останься он жив, быть может, погибли бы. Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне… Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!.. Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил…» И Штааль стоит в той же толпе, рядом с Евой, и думает о том же: «Какой дорогой поедет фургон? Мимо его дома, — вдруг почти вскрикнул Штааль, опустив веки и дергаясь нижней частью лица. — Он живет (то есть жил) на rue Honore… Увидит свой дом…» «Не забудем, не простим» — это для толпы, а писатель не может злорадствовать над казнимым: и Штааль покидает Париж, исполненный отвращения, и Ева ненавидит толпу, частью которой она была: «Женщины — если их можно назвать женщинами — встали в круг и стали плясать, крича: „На гильотину Робеспьера! На гильотину Кутона! На гильотину Сен-Жюста!“ Я никогда не забуду, с каким спокойным и гордым видом прекрасный молодой человек, единственный, кто не пытался ни спастись, ни покончить с собой, взирал на этот хоровод фурий и слушал их проклятия. Глядя на него, можно было усомниться в виновности вчерашних палачей…» Робеспьера похоронили в безымянной могиле, террор кончился, но при Директории некоторых деятелей эпохи террора казнили, в частности Фукье-Тенвиля, прокурора-садиста, не помогли ему заявления, что он «целиком и полностью одобряет» 9 термидора: 7 мая 1795 года он был гильотинирован на Гревской площади, последним из шестнадцати осужденных по его делу — чтобы смотрел. Ни Дюма, ни Алданов этого не описали, чутьем романиста понимая, что злорадствовать нельзя, а пожалеть не получится.
Леви издал «Сотворение и искупление» только в 1872 году, хотя издавал всякую чепуху, — уж очень яростная книга получилась. Человек, чей взгляд еще сегодня приводит в трепет весь Париж, через несколько дней (или лет) будет валяться в сточной канаве, и люди будут кричать: «Надо бросить эту падаль в Сену!»… Это уж как-то слишком… 23 апреля 1870 года человек, чей взгляд все еще приводил Париж если не в трепет, то в уныние, объявил референдум по новой конституции: парламент получает массу прав, но есть хитрая статья, сводящая права на нет: «Император несет ответственность перед французским народом и имеет право всегда к нему апеллировать». Луи Наполеон был уверен, что «народ» всегда проголосует как надо, и все же принял меры: обратился к чиновникам всех рангов (они сидели в комитетах по референдуму) с требованием (под угрозой увольнения) разъяснить народу, что «голосовать „за“ — значит голосовать за свободу», и арестовал накануне голосования все более или менее оппозиционные газеты. Он выиграл: 7 миллионов 358 тысяч «да» против 1 миллиона 538 тысяч «нет»: даже сам не ожидал такой победы. Республиканцы пришли в отчаяние; Гамбетта, который 5 апреля говорил: «Настала пора империи уступить место республике», теперь писал: «Империя сильнее, чем когда-либо». Не они, а мы будем валяться в сточных канавах — во веки веков…