Выбрать главу

Предмет естествознания — внешняя и чуждая человеку природа, в истории же предмет исследования и субъект исследования один и тот же, с той только разницей, что тот, кто изучает, — это современный человек, а тот, кого изучают, — человек другого, уже исчезнувшего мира. Этот ход мыслей по существу совпадает с тем, что мы уже читали у Вико: достоверность исторического познания гарантирована тем, что тот, кто творит историю, сам о ней и рассказывает. Однако из этой общей предпосылки, против которой при материалистическом ее истолковании не приходится возражать, Вико и Дильтей делают разные методологические выводы. Дильтей противопоставляет «понимание» как специфический метод изучения культуры «объяснению», в котором усматривает суть естественнонаучного подхода к материалу, каков бы он ни был (это могут быть и человеческие действия, и в таком случае попытка «объяснения» означает превращение природы в историю — ход мыслей, который полностью разделял и Кроче). «Понимание», по Дильтею, — это полное слияние мышления историка с внутренней, духовной жизнью своего «предмета». Но этим предметом в таком случае может быть только внутренний мир другого человека. Поэтому Дильтей настаивал на исключительной плодотворности «биографического» метода. «Понять» Юлия Цезаря — значит сделать его мир своим, на все смотреть его очами, забыть себя и перевоплотиться. Задача, достойная исторического романиста. Но Дильтей понимает опасность чрезмерного сближения исторической науки с искусством и обставляет свой тезис рядом оговорок. Историк перевоплощается в предмет своего исследования строго в рамках документальных свидетельств, не имея права на вымысел «внутренне возможного», но документально не подтвержденного. Легко заметить, что рекомендуемый Дильтеем метод страшно сужает предмет исторической науки. В области социально-экономической истории с таким методом вряд ли уйдешь далеко. Непонятно, как можно «вжиться» в систему экономических отношений раннего феодализма и написать их «биографию». То же самое относится к любому социальному институту. Как слиться с ними душою? Ведь у них, кажется, души нет? С другой стороны, даже если сопереживание прошлого и крайне желательно, и в принципе возможно, оно порой технически неосуществимо по причине полного несоответствия внутренней жизни субъекта исследования и его объекта. И Вико эту трудность, встающую на пути сопереживания, хорошо понимал, что явствует, в частности, из следующих слов его: «Теперь нам самой природой закрыт доступ в неукротимое воображение первых людей, сознание которых было совершенно лишено абстрактности… Поэтому… теперь с трудом можно понять (intender) и совершенно нельзя себе представить („вообразить“ — immaginar), как мыслили Первые люди, основавшие Языческую культуру» (7, 1, 134).

Заметим, что, согласно Вико, «понять» первых людей как раз можно, хотя и с трудом, а вот «представить» или «вообразить» вовсе нельзя. Сравнительный анализ показывает, что дильтеевское «понимание» как воспроизведение силой воображения равносильно «представлению» у Вико. Отсюда следует, что понимание у Вико — нечто иное, его во всяком случае нельзя противопоставлять объяснению (как это делает Дильтей). Позиция Вико нам представляется более приемлемой. Понимание как интеллектуальный акт нельзя отождествлять с деятельностью репродуцирующего воображения, потому что оно предполагает обнаружение какой-либо структуры, механизма явления, причем не уникального, а имеющего общую природу с другими явлениями того же порядка. Понимание не обязательно должно быть «объяснением через закон» — эта черта действительно больше присуща естествознанию. В исторической же науке роль закона куда более скромная, но и она не обходится без использования в той или иной мере понятийного аппарата или хотя бы общих представлений о классе однородных явлений. Посмотрим на отдельном примере, как достигается понимание исторического явления, например понимание «мышления первых людей». Непосредственно «вжиться» в это мышление современный человек не может, потому что его сознание слишком «интеллектуализировано». Но можно достичь цели косвенным путем, интерпретируя доступные анализу явления, в которых можно предполагать сходство с интересующими нас событиями далекого прошлого, безвозвратно канувшего в вечность. Таково, например, мышление людей неграмотных или детей. Еще одним источником служит героический эпос древности, дошедший до нас в письменном виде. Но это само по себе мало что дало бы Вико, если бы он не сделал смелой аналогии между языком поэзии и неведомым нам языком «первых людей». При этом автор «Новой науки» фактически пользуется тем, что на современном языке называется «методом моделирования», или, как это именовали логики прошлого столетия, «методом аналогий». Практика исторического мышления, таким образом, опровергает дильтеевский тезис о принципиальной несовместимости культурологического и естественнонаучного методов. Использование аналогий как эвристических гипотез в исторической науке доказывает, таким образом, общность (хотя, конечно, не полное тождество) логической структуры науки, будь то наука о человеке в его историческом измерении или наука о природе.

Своеобразие трактата Вико в том, что в нем читатель находит самое разнородное содержание, и не только в тематическом отношении, что довольно обычно, но и в логико-методологическом. В «Новой науке» перекрещиваются, а иногда и просто перемешиваются разные уровни исследования — от самых абстрактных философско-исторических воспарений до конкретного исторического исследования, исторической реконструкции (например, политическая история Рима или историко-филологическое исследование гомеровского эпоса). Это до крайности затрудняет чтение и понимание текста, но необычайно плодотворно для самого процесса исследования, для понимания генезиса основных идей Вико.

Философско-методологические принципы не только высказываются Вико в их отвлеченной сущности, но и применяются им к эмпирическому материалу, апробируются на деле. Жаль только, что в самом тексте переход с одной орбиты на другую по большей части специально не оговаривается и порой философская максима предельно широкого значения соседствует с описанием частного исторического факта. Деформирующее воздействие на общую структуру трактата оказало и модное подражание «геометрическому методу», без чего человеку, духовно сформировавшемуся в конце XVII в., почти невозможно было обойтись. Поэтому и расположение материала в книге не отражает ее действительной логической структуры. Впрочем, надо признать, что и сам автор далеко не четко различал уровни своего исследования, ему оно представлялось единым связным целым. К счастью, это способствовало тому, что он пришел к идеям, прославившим его имя, ибо только смелое междисциплинарное мышление могло обеспечить успех столь грандиозного замысла.

Итак, философско-методологическая и философско-антропологическая (мы это специально отмечали раньше) рефлексия питает историческое мышление, не давая ему превратиться в слепое воспроизведение хаотических данных традиции. Но в русло исторического мышления вливается еще один поток — социологический анализ исторической действительности. В мышлении Вико историзм и социологизм взаимосвязаны, что делает его подход чрезвычайно привлекательным для многих буржуазных обществоведов современного Запада. Взаимоотношение истории и социологии— одна из самых острых проблем современной социально-философской мысли. Первая половина двадцатого столетия в буржуазной социологии прошла под знаком решительного разрыва с историей. Еще для основоположников позитивистской социологической традиции, таких, как Г. Бокль и Г. Спенсер, история самостоятельного значения не имела, исторические факты были всего лишь «сырьем» для социологических обобщений. Классики позитивизма стремились радикально преобразовать существующую историографию в соответствии со своими представлениями о том, какой должна быть история. Их ничуть не интересовала сложившаяся практика исторического исследования. Это и вызвало реакцию со стороны «критической философии истории».