Наступило короткое молчание. Джек был очень взволнован, к тому же его смущал необыкновенно внимательный взгляд Риваля.
— Ты больше ничего не хочешь мне сказать?.. — внезапно спросил доктор.
Джек покраснел, смешался.
— Да нет, господин Риваль, — ответил он.
— А!.. Я думал, что если кто влюблен в хорошую девушку, которой старый дед заменяет отца, то у него-то и просят ее руки.
Джек ничего не ответил и только закрыл лицо руками.
— Ты что ж это плачешь, Джек? Дела твои как будто не так уж плохи, коль скоро я сам заговорил с тобой.
— Да разве это возможно, господин Риваль? Ведь я простой рабочий!
— Трудись, и ты выбьешься в люди… Все в твоих руках. Если захочешь, я укажу тебе путь.
— Но это еще не все… это еще не все. Вы не знаете самого страшного. Ведь я… ведь я….
— Все знаю, внаю, что ты незаконнорожденный, — с невозмутимым видом сказал доктор. — Так вот, Сесиль тоже… незаконнорожденная, ее рождение связано с еще более прискорбными обстоятельствами… Сядь поближе, мой милый, и слушай.
III. БЕДА РИВАЛЕЙ
Они сидели в кабинете доктора. Из окна виден был чудесный осенний пейзаж, проселочные дороги, обсаженные деревьями с уже опавшими листьями, а дальше — старое сельское кладбище, на котором вот уже лет пятнадцать никого не хоронили: росшие там тисы почти заглохли среди высокой травы, кресты покосились, ибо могильная земля трескается, поднимается и опадает больше, чем всякая иная.
— Ты там никогда не был? — спросил Джека доктор Риваль, указывая рукой на старое кладбище. — Ты бы мог увидеть там в кустах ежевики большой белый камень, на котором выбито только одно слово: «МАДЛЕН». Там покоится моя дочь, мать Сесиль. Она сама захотела, чтобы ее похоронили в стороне от того места, где будем погребены мы, и чтобы на могильном камне было начертано только ее имя, — она считала, что недостойна носить фамилию родителей… Дорогая моя девочка! Такая честная, такая гордая!.. Нам так и не удалось уговорить ее изменить свое суровое решение. Сам понимаешь, как горько нам было, потеряв ее такой молодой, двадцати лет от роду, постоянно думать о том, что она будет спать вечным сном вдали от всех! Но последняя воля умерших священна. Выполняя ее, мы как бы помогаем им и после смерти продолжать жить среди нас. Вот почему наша дочка покоится одиноко, как она того пожелала. А ведь она ничем не заслужила посмертного изгнания. Если уж кого надо было наказать, то скорее меня, старого сумасброда: мое всегдашнее необъяснимое легкомыслие и послужило причиной нашей беды.
Однажды, восемнадцать лет тому назад, как раз в ноябре, за мной прибежали: во время большой охоты, какие происходят в Сенарском лесу раза три-четыре в году, произошел несчастный случай. Шла облава на зверя, и в суматохе кто-то всадил в ногу одного из охотников целый заряд из ружья системы Лефоше. Я застал раненого в домике Аршамбо, его перенесли туда и уложили на их широкую кровать. Это был красивый малый лет тридцати, белокурый, крепкий, с чересчур крупной головой. Из-под его густых бровей смотрели светлые глаза, настоящие глаза северянина, в которых как будто навеки застыла ослепительная белизна льдов. Он мужественно перенес операцию, хотя мне пришлось извлекать дробинку за дробинкой, а потом поблагодарил меня на правильном французском языке, — только по выговору, певучему и мягкому, можно было угадать в нем иностранца. Трогать его с места было рискованно, и потому я продолжал лечить раненого в доме лесника. Я узнал, что он русский и принадлежит к знатному роду. «Граф Надин» — так называли его другие охотники.
Хотя рана была довольно опасна, Надин быстро поправлялся: он был молод и обладал крепким здоровьем; к тому же тетушка Аршамбо заботливо ухаживала за ним. Но передвигаться ему было все еще трудно, и я часто думал, что он, верно, тяготится своим одиночеством, что молодому человеку, привыкшему к роскоши и великосветскому обществу, тоскливо оставаться зимой в лесной глуши, где горизонт закрывает стена ветвей и где он никого не видит, кроме лесника, который всегда молчит да покуривает. Вот почему, возвращаясь после визитов, я нередко заезжал за ним в кабриолете. Он обедал у нас. А в совсем уж ненастную погоду, случалось, и ночевал.
Что греха таить, я просто обожал этого разбойника! До сих пор не понимаю, где он научился всему, что знал, а знал он буквально все! Он плавал на судах, служил, совершил кругосветное путешествие, знал толк и в военном и в морском деле. Жене он сообщал рецепты снадобий, которые в ходу на его родине, дочку учил украинским песням. Он обворожил всех нас, особенно меня, и когда вечерами, под дождем и ветром, я возвращался домой в тряском кабриолете, то с радостью предвкушал, что увижу его у себя в доме, возле камина, и в мыслях я уже не отделял его от дорогих моему сердцу людей, поджидавших меня темными зимними вечерами. Жена, правда, относилась к нему более сдержанно, но так как она от природы была недоверчива и постоянно поддерживала в себе эту черту характера, противополагая ее моей глупой наивности, то я не придавал этому никакого значения.