Тяжко вздохнув в сотый раз за день, Генри стал спускаться по лестнице. У выхода, однако, ему повезло, и он услышал голоса в подвале. Нужда нередко обостряет изобретательность и догадливость, и Генри не потребовалось много времени, чтобы понять, что весь дом сидит в подвале и играет в войну.
Так оно и было. Генри спустился в подвал, где жильцы дома пили кофе, ели булочки и наслаждались приятным общением. Приходу Генри все обрадовались.
— Война так возбуждает, — прошептала Мод ему на ухо. — Как будто ты приехал лишь на пару часов и вот-вот снова отбудешь на фронт…
— Так оно и есть, — ответил Генри.
— Дамы и господа, — начал консьерж. — Все прошло как нельзя лучше, поблагодарим госпожу Линдберг за чудесные булочки, а госпожу Бэк и госпожу Хагстрём — за кофе. Мы все надеемся, что никогда не столкнемся с подобным в настоящей жизни, однако было бы неплохо видеться почаще и в мирной обстановке. Это самое важное, что мы вынесли из сегодняшнего испытания.
Гости — то есть эвакуированные — энергично поаплодировали речи консьержа, после чего учения были объявлены завершенными. Мод и Генри поднялись в квартиру. Генри снял пальто и повесил его на вешалку; когда та накренилась к стене, Мод была уже в спальне.
Это было в конце апреля шестьдесят первого года — лучшее время для мезальянса. После завтрака Мод уселась на пол перед телевизором в халате и с чашкой чая между колен. Генри был полностью поглощен созерцанием королевского судна «Ваза», поднимающегося на поверхность воды, и главного водолаза Фэльтинга, вдыхающего воздух через трубку под торжественные звуки военно-морского оркестра, ликование публики и щелчки репортерских фотокамер.
Для большинства людей это было явление из пучины трехсоттридцатитрехлетней истории: дубовый корпус, извлеченный с илистого дна, корабль, полный пушек, бочонков с водкой, медных монет, глиняных плошек, старинных кубков, столовых приборов и скульптур. Когда судно вновь коснулось поверхности воды, оно уже не подчинялось приказам и распоряжениям капитана второго ранга времен Тридцатилетней войны, который пытался остановить панику на корабле, накренившемся по левому борту и черпавшем воду пушечными портами. В ту минуту трагедия стала реальностью.
Но мысленному взору Генри предстало вовсе не это. Он увлеченно следил за историческим событием, коим являлось извлечение со дна морского королевского судна «Ваза», однако размышлял не об освобождении из илистого плена, а наоборот — о потоплении, исчезновении того, чему было суждено кануть в Лету. Генри следил за событиями с привычным любопытством, но мысли его были далеко. Он думал о Ковчеге, о корабле, который он пытался построить на Стормён. Когда-то строительство Ковчега затеял его дед-корабел, и с тех пор они каждое лето вместе трудились над судном, на котором собирались отправиться в кругосветное плавание. Генри читал книги о Джошуа Слокаме и Хорнблауэре, он мечтал о дальних странствиях, шлифуя каждую дощечку до идеальной стыковки с остальными, пока на Стормён не разразилась трагедия.
Ковчег так и не был построен, его остов по-прежнему лежал в лодочном сарае — незавершенный, ветшающий и неправдоподобный. Словно лосиный скелет на лесной тропе, добела объеденный лисами, он вздымал к небу голые ребра шпангоутов, торчащих из киля. Ковчег лежал на Стормён, где последние родичи матери Генри слонялись, как слабоумные, в ожидании летних гостей, почтальона и продуктов. Генри, возможно, и хотел бы вернуть мечту, он мог, как ни в чем не бывало, накачать деда водкой, чтобы тот натянул свои вонючие кальсоны и отправился в сарай достраивать Ковчег. Но прибрежные воды Стормён были навсегда отравлены, в темной глубине гниющих фьордов покачивались мертвые водоросли. Ковчег так и остался лосиным скелетом, обглоданным алчными гиенами и вздымающим к небу ребра шпангоутов, словно обвиняя, напоминая о трагедии, о вечной тревоге.
И лишь теперь, лежа дома у Мод и наблюдая, как королевский корабль «Ваза» поднимается на поверхность под ликование публики, Генри, наконец, смог отправить Ковчег на дно — на илистое дно, которое только что покинул старинный корабль. Мечта о Ковчеге была частью детства, и теперь Генри мог оставить ее в прошлом, сильный и опьяненный любовью.
Когда музыка умолкла вместе с толпой и все замерли, словно впервые задумавшись над тем, что происходит в этот момент, и даже устыдившись — зачем кому-то понадобилось прерывать трехсоттридцатитрехлетний сон спящей красавицы, которой более всего к лицу дремота? — Генри засмеялся. Смеялся он громко, и вскоре вместо смеха послышалось сипение, из глаз полились слезы: Генри почувствовал себя освобожденным, очищенным, оправданным.