Выбрать главу

Левые аплодируют. Правые смеются.

То, чего опасался Виктор Эммануил II и пытался избежать, приняв Гарибальди перед заседанием, произошло: раскол двух течений, стремившихся к объединению Италии.

То единодушие, благодаря которому (за исключением одного голоса) Виктор Эммануил II был провозглашен королем Италии, неминуемо должно было рухнуть.

Король польстил Гарибальди, напомнив ему, как 18 февраля 1861 года он в парламенте воздал должное его роли вождя «доблестной итальянской молодежи», но все было напрасно: убедить генерала не удалось.

Когда ему дали слово, он выступил в защиту своих волонтеров, затем, указав на Кавура, обратился к нему:

«Я спрашиваю у представителей нации, неужели они думают, что я смогу когда-нибудь, оставаясь мужчиной, согласиться пожать руку тому, кто сделал меня в Италии иностранцем».

С пристрастием представителя партии порядка граф Анри д’Идевилль записал — в свойственной ему манере — все перипетии этого заседания, и его свидетельство — мало известное — заслуживает того, чтобы привести. Оно ценно, так как передает настроение и реакцию одной из сторон:

«Турин, 18-е апреля 1861 года.

Я вернулся из дворца Кариньян. Перипетии этого памятного заседания могут представлять для будущего Италии такой интерес, что я спешу записать мои впечатления.

Присутствие Гарибальди в Турине, после оскорблений, адресованных им парламенту в слишком хорошо известном письме, необычайно взволновало нашу спокойную столицу. В течение пяти дней после приезда из Генуи экс-диктатор, удерживаемый своим ревматизмом, еще не появлялся в палате. Сегодня впервые полубог соблаговолил сесть рядом со своими коллегами, простыми смертными. Каждый с нетерпением ждал его появления в парламенте, не без оснований считая его сигналом для открытого проявления глухой и жестокой борьбы, существующей между Партией действия и министерством […]

Не нужно забывать о том, каким было положение Гарибальди в Италии к тому моменту, когда он входил в палату. Победитель Королевства обеих Сицилий, восторженно встреченный пятью миллионами итальянцев как освободитель, генералиссимус созданной им самим армии, окруженный славой и огромной популярностью, он занял в королевстве опасную позицию […] В Турине к Гарибальди относились совсем по-другому; здесь он был очень непопулярен и считался человеком, опасным для Италии. Его мужеству и честности отдавали должное, но не для кого не были секретом слабость его характера и ограниченность ума.

Гарибальди около пятидесяти лет, он высокого роста, и нельзя отрицать, что его лицо несколько необычно и довольно красиво. В нем есть нечто львиное. Его глаза выразительны, голос у него звучный, сильный, проникновенный, и его костюм, принадлежащий другой эпохе или другой стране, придает всей сцене почти театральный эффект. Но, увы, актер плохо знал свою роль. Едва он произнес несколько слов, как память ему изменила: его фразы стали бессвязны и непоследовательны; он тщетно искал, вооружившись большими очками, на листках, которые держал в руке, нить своих мыслей. […]

Начало речи шло медленно. Левая часть ассамблеи, то есть гарибальдийские депутаты, страдали при виде жалкого впечатления, которое производил их вождь, как вдруг, отбросив явно смущавшие его парламентские церемонии, Гарибальди резко и раздраженно оттолкнул листки, рассыпавшиеся по столу, — и начал импровизировать.

Сцена изменилась: из смешной и мучительной она стала трагической. Грозным голосом, с угрожающим жестом обратившись к скамье министров, он заявил, «что никогда не сможет пожать руку человеку, продавшему его родину иностранцам, и стать союзником правительства, чья холодная и творящая зло рука пытается разжечь братоубийственную войну»!

При этих словах вся палата встала, в то время как трибуны разразились криком «Ура!».

Граф де Кавур, до этой минуты хладнокровно слушавший, облокотясь и устремив на оратора пристальный взгляд, выдвинутые против него обвинения, выпрямился, бледный и трепещущий, чтобы протестовать против этих гнусных инсинуаций. Возгласы: «К порядку! К порядку! Это недостойно!» — слышались со всех сторон […]

Крики и угрозы раздавались даже на дипломатической трибуне; испуганные дамы хотели бежать. В общем, эта драматическая и бурная сцена напоминала печальные времена конвента.

Заседание было приостановлено более чем на двадцать минут, а возбуждение, охватившее вслед за ассамблеей трибуны, никак не удавалось успокоить.

Наконец, против всякого ожидания, дискуссия возобновилась. Председатель вернул слово оратору, попросив его только воздерживаться в дальнейшем от выражений, которыми он воспользовался.

Гарибальди продолжал свою речь с того самого места, на котором его прервали крики возмущенной палаты. Спокойствие, которое он сохранил во время вызванной им бури, доказывало со всей очевидностью, что бедняга не сознавал всей серьезности вырвавшихся у него оскорбительных слов.

Он закончил свою обвинительную речь, потребовав от кабинета министров предъявить ему недвусмысленные доказательства патриотизма. Когда он сел, генерал Биксио счел своим долгом взять слово, чтобы в какой-то степени смягчить филиппики своего знаменитого вождя, уверяя, что не следует понимать буквально слова, произнесенные Гарибальди, больше воина, чем оратора; что же касается его собственной позиции, то он призывал к согласию и примирению.

Граф де Кавур, еще явно во власти волнения, поднялся среди глубокой тишины, чтобы принять этот призыв — во имя согласия и прощения. Он сохранил самообладание и воздержался от малейшего намека на оскорбления и неблагодарность, проявленную Гарибальди.

Когда после этих слов все увидели, что Гарибальди снова хочет говорить, каждый подумал, что герой, тронутый этим великодушием, примет столь благородно протянутую руку. Но ничего подобного не случилось, диктатор возобновил свои жалобы и претензии, утверждая, что в качестве залога примирения он сможет принять только две меры: прежде всего немедленную реорганизацию южной армии под его верховным командованием и затем вооружение всего народа […]

На этом заседание окончилось. Депутаты пожимали плечами, переглядываясь, потеряв всякую надежду образумить этого воинственного неполитика […]

По мнению Гарибальди, одни только герои Сицилии и Неаполя, его боевые соратники, имели заслуги перед родиной и одни они могли ее сейчас спасти […]

Таким был человек, посмевший обвинить Кавура в том, что он не любит родину! Конечно, во время этого заседания Кавур принес своей стране величайшую жертву: резкий и вспыльчивый, он сумел овладеть собой и сдержать свое негодование.

Если бы он произнес хотя бы слово, вся палата, не спускавшая с него глаз, поднялась бы, требуя наказать наглого диктатора. Но Кавур сохранил спокойствие и имел мужество даже говорить о примирении. Почему? Потому что знал, что если бы ему изменила выдержка, в тот же вечер в Италии вспыхнула бы гражданская война и что Италия была еще недостаточно сплоченной, чтобы вынести это ужасное испытание.

Какой вывод можно сделать из этого заседания? Борьба пока отсрочена, вот и все, но рано или поздно придется помериться силами.

Лев Гарибальди, — и сегодня уже ни у кого не осталось сомнений, — представляет революционную партию; по правде говоря, он всего лишь орудие в руках Мадзини. Диктатор вошел в Палермо под крики: «Да здравствует Виктор Эммануил!» Но это имя, послужившее ему талисманом и составившее его силу, будет с презрением отброшено в тот день, когда достаточно сильный или достаточно смелый Мадзини, сняв маску, воскликнет: «Да здравствует Республика!»

Я в самом деле думаю, что в настоящее время Гарибальди, как всегда, искрен и по-своему предан своей стране. Но именно поэтому он особенно опасен, и его смелость и военные операции, которыми он угрожает правительству, тем опаснее, что он выступает во имя независимости и патриотизма».

Невозможно говорить о мире, заявляет Гарибальди, пока австрийцы в Венеции, а французы в Риме. «Я глубоко неудовлетворен», — чеканит он.