Выбрать главу

Ой пошарил рукой в гравии у бассейна, бросил камешек и разбил отражение месяца.

Мне показалась чрезмерной эта взыскательность — когда-То Христос сам превратил воду в вино.

Но, может быть, отец Михаил говорил о другом? Я вернулась к Эли.

Нонна затихла.

Мы стояли у перил, смотрели на небо, на монастырский двор. Лунный луч падал на купол храма. И черная крона сосны за ним бесшумно покачивалась, заслоняя и открывая звезды.

— Вам нравится отец Михаил?

— Очень… — помолчав, ответила она. — Мы ведь жили здесь все прошлое лето. Даже с тех пор они очень изменились: Венедикт стал более духовным, отец Михаил — хотя бы внешне — менее закрытым. Тогда они с нами вообще не разговаривали.

— А в церковь вы не ходите?

— Нет…

— Вы не верите в Бога?

— Верю… Но мне пятьдесят два года, поздно менять жизнь.

— Почему? Куда мы можем опоздать? Помните притчу о работниках одиннадцатого часа? Хозяин виноградника всем воздает поровну — тем, кто работал с утра, и тем, кто пришел на закате.

— Я никогда не могла этого понять, — улыбнулась Эли. — Разве это справедливо?

— Это гораздо больше, чем справедливость — это милосердие. Справедливость воздает мерой за меру. Как в Ветхом завете: око за око, зуб за зуб. А в милосердии Божием все наше зло утопает, как горсть песка в океане.

— А добро?

— Добро тоже. Поэтому мы ничего не можем заработать, с утра мы приходим или к ночи. Не в воздаяние все дается, а даром, в дар… как Святые Дары, как сама жизнь.

— Но вы-то пришли давно?

— Совсем нет. И раньше очень сожалела, что пришла поздно, было жаль прежних сорока лет. А теперь я знаю, что их ценой и обрела веру. Без такой долгой жажды не было бы и утоления ее.

— Вы считаете, что уже не сможете потерять веру?

— Я предпочла бы потерять жизнь. Что бы я делала с ней — без Бога?

Мы стали мало видеться с Митей, только на службе и поздно вечером.

Почти весь день я занята в трапезной — чищу, режу, жарю, варю, потом мою у родника посуду. Арчил очень рад, что ко мне перешли его обязанности: все что угодно, только не женская работа. Я от души его поздравила, а он от души принес мне соболезнования. Правда, мне не на чем раскрыться, продуктов с каждым днем меньше: сетка мелкой картошки в подвале рядом с кельей князя Орбелиани, там же кучками на земле свекла и лук, которые я выбираю на ощупь, в шкафу — чай, вермишель, крупы и варенье. Иногда реставраторы приносят то банки с болгарскими салатами или перцем, то синий тазик с желтыми персиками, то два-три круга свежего хлеба — раз в неделю к ним приходит машина.

А Митя весь день с братией.

Каждый раз на службе он читает наизусть «Царю Небесный», «Трисвятое» по «Отче наш» и пятидесятый псалом на хуцури, разжигает и подает кадило.

Ему нравится быть в алтаре. Алтарь совсем маленький, отделен от нас полотняным иконостасом. Присутствие игумена там совершенно бесшумно, а каждый Митин шепот и шорох слышен. Когда Митя задерживался в алтаре, Венедикт ревниво усмехался и как-то вдруг недовольно сказал: «Димитрий, Не шуми!» Тогда игумен оставил нас с Митей в храме и рассказал притчу о том, как к одному отшельнику пришел царь. Отшельник беседовал с ним, и царь задержался в горах, чтобы прийти на следующий день. Но утром он уже никого не нашел в келье: отшельник покинул ее навсегда. Так надо бояться привилегий и избегать их. Больше Митя в алтарь не ходил.

Иногда они устраивают спевки под фисгармонию. Митя играет, а братия поет — игумен, положив локти на фисгармонию, нависая над ней и слегка улыбаясь даже во время пения; Венедикт, прислонившись к стене и заложив за спину руки, с равнодушным видом; Арчил, не сводя напряженного и несколько испуганного взгляда с Венедикта, которому подпевает. Игумен настаивает, чтобы Митя говорил, кто и где фальшивит. Фальшивит то Венедикт, то Арчил, потому что оба до монастыря никогда не пели и не знают нот, но Венедикт требует поощрения за храбрость. Хотели было выучить к литургии «Иже Херувимы», но никто не справился.

Мы с Митей всегда делились впечатлениями дня, и от него я узнаю некоторые подробности монастырского быта, которые не вижу сама.

Например, игумен часто садится за стол первым, долго ест. А Митя сидит рядом и замечает, что отец Михаил наливает себе в миску половину разливной ложки супа, кладет туда же ложку второго и запивает все чаем. Для рослого мужчины это вообще не еда, а он, выходя, еще скажет: «Ну вот, пришел первый, ушел последний и опять объелся. Так Лествичник и говорит про ненасытное чрево: само уже расседается от избытка, а все кричит: алчу!»

Такие хитрости в стиле монастырской жизни. Когда-то монаха могли поставить на год у ворот, чтобы он всем кланялся и говорил:

«Простите меня, я вор и разбойник». Но говорить о себе, что ты обжора и лентяй, или что ты три месяца не мылся, — это тоже лекарство от гордости. А чем должен заниматься монах? Молиться, бороться с помыслами и с гордостью. Пока ты заполнен сознанием собственного достоинства, по-фарисейски помнишь о своих добродетелях, о своей талантливости, уме, красоте — к тебе закрыт доступ Богу; на уровне жалких человеческих достоинств нет места божественному. А вот когда ты ощутишь всем нутром, что ничего не можешь без Бога, ни росту себе прибавить хоть на один локоть и ни от одного греха избавиться, тогда ты и воззовешь из глубины. И Он придет и всякий твой недостаток восполнит от Своего избытка и по Своей любви.

И еще одну тайну игумена нечаянно раскрыл Митя.

— Когда я захожу в алтарь с кадилом, отец Михаил всегда сидит. А как-то я карандашик уронил, наклонился… И вижу через щель под царскими вратами — большие подошвы стоят пятками вверх. Через час я опять уронил карандашик, заглянул в щель: опять подошвы от сапог вижу! Значит, он там всю службу простаивает на коленях…

Один раз Митя был в келье игумена. Она оказалась чуть больше нашей, с одним окном в зелень на склоне. Стол под окном, кровать — широкая доска на ящиках от ульев. На стене тоже прибит ящик от улья — книжная полка. Шкаф с книгами, на нем висит погребальное покрывало — в постоянное напоминание. В красном углу над аналоем икона Богоматери хорошего письма, зажженная перед ней лампада. Проще и строже уж не могло быть.

— А эта келья мне дороже мира и всего, что есть в мире… — сказал игумен. — Вот еще построю веранду вокруг, отгорожусь совсем. А гостям пусть отвечают, что игумен спит.

Митя сидел на краю жесткой койки, отец Михаил на низкой скамье у стены. При его росте трудно не смотреть на собеседника сверху вниз, и он старается по возможности встать или сесть ниже, часто садится на корточки, прислонившись к стене, — и смотрит снизу.

Он говорил о монашестве. О том, что это совершенно особое призвание.

— Если у человека есть вкус к монашеской жизни, значит. Бог его призывает. Но даже архиереями могут стать многие. А настоящими монахами — единицы. «Сиди в келье, и она тебя всему научит» — говорили святые. Нужно полюбить это уединение, тишину, глубинную молитвенную жизнь — она и есть жизнь духовная, а не то, что теперь называют этим словом… — А когда они вышли, отец Михаил оглянулся с тропинки на дощатый домик на сваях: — Но если бы у меня было крепкое здоровье, как у прежних монахов, и я мог вынести зной, холод, питаться травами, я вообще ушел бы далеко-далеко в горы и там жил один.

Об отце Михаиле Митя рассказывает с сияющими глазами:

— Он говорит: если у тебя есть добродетель, но о ней узнал хоть один человек, она обесценена для Бога, потому что ты уже вознагражден за нее на земле. И если ты сделал доброе дело, но рассказал об этом — ты сделал его напрасно.

Еще мы часто вспоминаем, как бесславно кончилось Митино послушание будильника. Уже на второй день нас разбудил Арчил:

наши часы со звоном отстали на сорок минут.

— Если случилось что-нибудь хорошее, лучше отнести это на чужой счет, — сказал игумен, — а если плохое, надо поискать свою вину.

— Как я могу винить себя, если часы отстали? — засмеялся Митя.