Очнувшись под вечер, я подбирал рассыпанные стрелы и сквозь холодеющий мрак возвращался на ложе из колких листьев; снова вздрагивал от каждого вздоха бредящего ясеня, полоскавшего в ручье свою чешую.
Одежда моя висела клочьями. Всякий комар, преждевременно разбуженный скудным костром, пронзал мою кожу, и я вторил мычащим псалмом страдальца его настойчивому нытью, жадному до моей вяло текущей крови. А когда солёная капля падала с ясеневых корней на мой исцарапанный лоб, то я не находил сил смахнуть её, и, юркнувши меж бровью и переносицей, она благополучно сливалась со слёзным потоком.
Самое хрупкое, самое мягкое — то, что легче трепетного эха кошачьих шагов, слаще аромата медвежей травы, тише воркования карпов, невесомее корней дивной восточной горы, чей миндалевый профиль я принёс в чащу из своей прошлой жизни — всё это скрутило мне члены жёстче самых упругих пут! Голод и жажда терзали меня, и не было мочи протянуть руку за обугленным птичьим крылом, ни скатиться к роднику да прильнуть к нему тяжкими от запекшейся крови губами. Ветер визжал свою шакалью песнь. Сосны раскачивались в такт матросского куплета, что затягивал хор из сердобольной ореховой изгороди.
А потом начали приходить ко мне тени. Хитрые призраки юлили, лгали, пригласительно махали бесплотными руками. Звал меня за собой фантом–исполин, скрипела мачта темноносого корабля, и толкала меня к ним сатанинская боль в ступне — «Будь как мы! Прочь из леса! Мы излечим тебя!», — наперебой надрывались они.
Я уже было приподнялся, опёршись на лук, тотчас обвисший своей тетивой. Уже сделал я шаг к теням–дипломатам. Уже налилась мукой нога, волочась туда, куда указывал перст лукавого зазывалы. Смех! Далёкий волчий смех, который я распознал сквозь вой доброй охоты, удержал меня. Ветвь орехового куста, гибкая, с жезловым набалдашником, отодвинутая слабым локтем больного, изогнулась, зазвенела струной и хлестнула меня по щёке. Я упал на спину, лязгнул зубами, и небо расхохоталось мне в лицо. О этот смех! От него стало жарко душе, превратившейся вдруг в нечто приторное, вязкое да текучее — я слизнул её патоку с верхней губы, вскочил на четвереньки, запустил в призраков луком, колчаном, драной шерстью и ответил протяжным медовым воем стае, которая уже настигала свою добычу. — Ое–ое–ое-ой–у–у-у–у–у-у! — так воет ваш ужас, люди, прислушайтесь–ка к нему, пока есть ещё у вас уши — Иу–у–у-у–у–у-у-ое!
Тени сгинули. Поутру я не нашёл ни лука, ни стрел, ни одежды, ни птичьего мяса. Костёр потух. Солнце, пронизывая лес, встало для меня и ответило на моё вскинуторукое приветствие — только когти сверкнули в лучах!
Рана на ноге затянулась, и мгновенно ступня задрожала, будто налитая танцем, тотчас дёрнувшись в такт чечётки, которую уже отбивал восхищённый бор — да затрепетали корни дерева, названного в тот день — «Граасл» — и белка, хлопая лапками, поскакала по нему, подчас застывая в звенящем воздухе. А вся чаща вдруг стала невесома, доступна, прозрачна — вежды мои раскрылись, — и получила имя «Вежд».
А затем был мой первый утренний бег — не чета бегу ночному, смертоносному, неистовому да до крови лакомому! — навстречу искрящейся солнечной неге, сквозь чащу, куда меня бросила моя радужная радость хищника. Сосны лоснились от тепла предрассветного сна и приветствовали меня поднятием правых рук, обнажая мохнатые подмышки. Берёзы по–бабски рыдали от счастья, и их слёзы капали на мои раскалённые плечи, где уже начинала кучерявиться мягчайшая звериная шерсть. Сучья хлестали меня по лбу, по чёрной бороде, по щекам — и я обдирал их в отместку, уворачивался от них, не сбавляя бешеного аллюра, а затем, выскочив из бурелома, понёсся по вытоптанной лошадьми тропе, пятками впитывая патоковую мудрость земли.
Подчас я припадал к траве; слизывал кончиком языка росинку с малинника, тотчас убиравшего шипы и замиравшего в ожидании дальнейших оральных ласк; ощущал пугливый шелест чащи, мгновенно различая бойкий бег кабанов, почуявших легконогое приближение смерти, да пел им вдогонку мою новую песнь, которая принималась клубиться золотым паром и, внезапно расправив широченные крылья ангела, устремлялась в перечёркнутую червонной свастикой голубизну.
*****
А сейчас припомните–ка, люди, те времена, когда я жил с вами. Тёплые ладошки сжимали моё лицо, делая его похожим на рожицу сказочного полутролля–полусвинки; совсем детские уста сюсюкали бессмысленные слова, а ночью я брал одну из этих ладоней и шёл к конюшне, откуда, заслышавши наши шаги, уже, любопытствуя, высовывалась доверчивая морда и хлопала слезящимися очами — совсем не так, как моргали те, кто позже запер меня в клетку с парой зеленоглазых убийц, не говорящих ни слова на языке европейцев.