Так произошла моя встреча с Африкой, и я полюбил этот континент сильнее, чем светлоглазую Эдду: белый тонконогий верблюд уничтожал в своём мощном неприхотливом аллюре змеящийся узор танковых гусениц, так схожий со следами громадных Диодоровых удавов; отряд аравийских гуигнгнмов бился на барханах с дюжиной человекообразных, побеждал и уносился прочь; в том же оазисе я свёл знакомство с парой мулаток. Они обучили меня пленительным, неизвестным в Европе играм, и всю ночь напролёт мы резвились на таинственно урчащей поляне. Рядом рыдали пьяные от тоски гиены, желтобрюхий паук–умелец развалился в центре своего гамака, дрожащего при свете персидской лампы, а над нами бесновался сверкающий недосягаемый хаос, временами подчиняясь (но ещё так редко!) с детства знакомому мне ритму пляски: Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там!
Смеясь, я ласкал клитор сиротинушки-Зулейки да словно хмельной, повторяя одно и то же, нашёптывал в её мускусное ушко своё сокровенное: «Bisogna avere un caos dentro di sè, per generare una stella danzante», — она хохотала, показывая небесам браслет из острейших кораллов, а с моих пальцев капала, капала и капала мирра, будто в ночную пору я взламывал палестинский замо́к.
Звон колодезного ведра пронизывал африканское утро; удушенная Зулейкой змея, горбясь, точно пышнобородый очандаленный философ в клетчатых панталонах, подставляла заре свою раскрытую пасть с боксёрской челюстью; вторая девица (чьё имя я так никогда и не узнал) позабыла на дароносице коврового узора мумию браунинга, купленного ещё в прошлом веке её дедом–разбойником у заезжего француза; жеребец, давно разоривший вороным хвостом пауково жилище, изящно вытанцовывал у пальмы да люто поглядывал на меня исступлёнными глазами; стайки тщедушных мальчишек плавно скользили меж лохматых стволов деревьев, временами прыская взрывами тарабарской речи, и мне мгновенно приходила на ум нашумевшая в Париже книжка — Жид среди негров, или нечто подобное.
Медовый запах солнца–андрогина щекотал мне ноздри; само светило наполовину вскарабкалось на бархан и протянуло к оазису восемь золотисто–смарагдовых щупалец; веки невольно смежились; Эфиопия окрасилась багрянцем; тыльная сторона ладони заскользила по траве, которая тотчас восторженно валилась на спину, подставляя для ласки свой нежный изумрудный живот; — «una stella danzante», прошептали губы и улыбнулись.
В атаку мы шли ночью. Сначала по–королевски рявкало исполинское жерло мортиры, а затем, короткими перебежками, стреляя поочерёдно, мы подступали к форту. На стене пятьдесят шестой крепости я не увернулся от палаша; лезвие–невидимка полоснуло меня по лицу; парабеллум в неожиданно онемевшей руке плеснул пламенем, и, вцепившись в кадык тотчас взвывшего негра, я глотнул крови (безошибочно определил сорт с годом урожая), покатился в чавкающую тьму и вдруг очутился в стилизованном под рай соседском саду. Яблони были точно из папье–маше. Неумело вырезанный из кальки зелёный аргус вяло перебирал крыльями в струях бутафорского норд–оста. Мой слух ещё был полон влажными отголосками пиршества бар–мицвы.
Внезапно появилась она, измождённая, будто неприкаянная Герда — в косынке, чёрной рубашке, юбке до колен и с целым воинством одуванчиковых парашютистов на стоптанных башмаках. Ещё мгновение — и моя голова оказалась у неё на животе. Тонко запахло дымом. Мы стояли, раскачиваясь, медленно, но неумолимо абсорбируя друг друга: я — юный, но уже совершеннолетний Мелех Царфати и взрослая Эдда Муссолини. Из её чрева (куда я уже проник на добрую треть) полилась чу́дная сказка (Труд, Христ и целое сонмище неистовых девственниц — все были там!), и, убаюканный этой волшебной мелодией, я наконец–то впал в забытьё.
Батальонный врач возвёл госпитальные шатры на исполинском плато краснозёма. Там, защищённый от ветра неспокойными парусиновыми стенами, изучая причудливые метаморфозы гигантского топаза в потолке, к вечеру превращавшегося в рубин, а затем постепенно становившегося сапфиром, я мучительно выздоравливал. Левый глаз удалось спасти. Швы стянули кожу ото лба до нижней челюсти, и чудовищный алый шрам пересёк моё лицо.
Витторио навещал меня, издевался над моей потерей клыка, утверждая (и совершенно ложно!), что я больше не хищник; балагурил с сестрой родом из Катании, которая с завидным постоянством, дважды в неделю, выбривала лобок и подмышки; да глумился над тем, как, гримасничая и придерживая пальцами губу, я поглощал мелко нарезанное на дольки–кораблики розовое яблоко.