Выбрать главу

Министр вошёл, исполнил обряд пожатия конечностей именитых профессоров, одновременно поглядывая поверх их голов на стол. «А минута молчания будет? Как положено?» — осведомился он начальским баритоном. «Как приказано. В полдень», — ответствовал д’Эстерваль и стёр пот с лысины.

Подошли и девицы, топая и не зная куда девать руки и губы. Только одна мулатка поотстала и жарко, по–настоящему улыбнулась Толичке, дважды оголивши татуированную на левом веке звезду.

— Нусс, приступим! — воскликнул Сомбревиль, выпятивши грудь навстречу фотоаппаратному дулу. Щелкунчик ударил мощнее.

— Кушайте и вы, господа и… дамы. — Де Виль расстегнул ещё одну пуговицу. Вспыхнул фляш, захвативший обоих именитых гостей с примостившимся у министровского плеча Кашеваровым (этого мы потом вырежем).

Д’Эстерваль впился зубами в поросячье ухо, преданно глядя на министра и сладко мыча под музыку. Вилена завладела сушёным бананом в форме человечьего уха и сжевала его молниеносно, оставивши без внимания умоляющий набоковский взор. Слависты окружили блюдо с грецкими орехами и, сыпя вкруг себя скорлупой, заработали челюстями.

— А это что за чудо природы? — поинтересовался Сомбревиль, ткнувши локтём тамбурин на де Вилевой груди.

— Эстюржёнс! — просипела переводчица, скорчивши при этом министру гримасу нокаутированного Ханумана.

— Попробуем, попробуем, — пробормотал тот, выдернувши укроп из серебряной лососевой ноздри и уже занося над рыбьем хребтом свою оловянную вилку.

Из женского туалета показался Капернаумов, провёл пальцем по гульфику, хлопнул себя по синему пузу и полез целоваться с де Вилем. Вслед за Капернаумовым, утирая мужской дланью рот, сейчас очерченный чётким красным ободком, вышла Шабашкина, по–свойски подмигнула Вилене и, прижавши к своему объёмистому боку Мифы народов мира, приступила к устрицам, всасывая жирных моллюсков жирными же губами и втягивая в себя при этом самую неряшливую складку своего живота.

Игорёк, уже раскрасневшийся от литра цимлянского, шлёпал юрьевца по заду и запальчиво верещал: «Хватит! Хватит с меня! Женюсь!»

— На ком же? — щипал козлоногий свою полную хлебных крошек бородёнку, интересуясь, впрочем, без особого энтузиазма.

— Да один хрен! (тут Щелкунчик в углу взвизгнул, грохнул, а индус глянул на кисть переводчицы). Женюсь… Да вот хоть бы на этой, на Бурьенке! — Игорёк ткнул всей пятернёй по направлению девицы с банкой пива, принадлежавшей пианисту, которую та держала, как дочь Киргизии свой букварь.

— Ну а как помрёшь? Из тебя ж, Игорёк, и так песок сыплется! Ты и сейчас как мужик уже… — пробасил писатель, взмахнувши клоком волос и высыпавши себе в пластиковый стакан с цимлянским основательную порцию перхоти.

— Га–га–га-га! Ну и хулиган же вы! — затеребил Капернаумов свой синий галстук. — Это ничего! — тут же посочувствовал он Игорьку — Ты… как бишь тебя зовут, ты ведь не возражаешь, если я буду говорить тебе «ты»? Ты можешь, как я, виагрой. Все мы люди. Да и Бурьенке после тебя — лафа! Ведь молодые вдовушки в девках не задерживаются… Гым… То есть я хотел сказать… гым… гыммм…

Толичка глянул на де Виля, с особым рвением лизавшего своим оранжевым языком крепенький негритянский конус Gros Miko, — сейчас можно было видеть его брежневскую бровь с фельдфебельской челюстью, — и, исключивши из толпы компатриотку императрицы Жозефины, подивился тому, каким солидным запасом нахальства и подлости надо обладать университетскому шарлатану да продавцу политических помоев, чтобы не чувствовать себя самозванцем на кафедре и чернью рядом с поэтом.

Щелкунчик оседлал свою кобылу и проскакал по залу сбивчивым галопом. «Виездье нужьен блиат», — по–русски объяснял д’Эстерваль Игорьку секрет карьеры Шабашкиной, обсасывая кость и поочерёдно двигая плечами, точно желал заполнить пустое пиджачное пространство. В это мгновение исполинская капля свиного жира скатилась с кости, закачалась, собираясь силами на хряще, и плюхнулась на штанину Сомбревиля. Тот станцевал идуману, коей Искандер–не–великий потчевал своего Джугашвили, но было поздно: на его колене красовалось пятно, такое, каким и должно быть пятно на брюках министра — в форме неряшливого вопросительного знака. Взор Шабашкиной вспыхнул голубой радостью, а нос — таких размеров, что она могла бы играть Сирано без грима — склонился к шелухе на подбородке.

Всё ещё торжествующая Шабашкина подкралась к Игорьку и истошным шёпотом предложила тому: «Ну что, Игорёк, раздавили пузырь — и айда?», — и подмигнула обоими глазами сначала в сторону поредевшей когорты цимлянского, а затем на дверь. Произнесено это было так энергично, что от подбородка Шабашкиной отвалился кусок шелухи, угодивши прямо в белую каплю, вот уже час красовавшуюся в её межгрудьи. Игорёк икнул и, засеменивши кожаными ножками, скрылся за локонами Кашеварова. Бум! Бам! — грохнул по клавишам, будто сорвался в воду, разъяренный троцкист, нетвёрдой дланью нащупал Ильичёву нить и медленно выкарабкался на берег. Шабашкина, скрывая своё отступление, вырвала у банки пива её единственную ноздрю и с пеной на сломанном ногте подбежала к Толичке: «Нусс, а вы, молодой человек, чем занимаетесь? Расскажите–ка!»

Терситова побледнела, включая трещины на губах и бородавки, тоже устремилась к Толичке, по дороге ловко распихавши локтями де Виля с Сомбревилем да отдавивши лакированный мысок контр–адмиральского башмака одной с греко–французским словарём марки.

Толичка нащупал в кармане финку и подушечкой перста погладил её родинку.

— Да я, — ответствовал он лениво, — пишу о Пушкине, точнее про Пушкина, а ещё точнее — о том, что Сенгор назвал бы «поэтической Négritude» (Pardon, Chichkoff! Sorry, читательница! Я ведь лишь цитирую Толичку!) Надеюсь, — очень надеюсь! — что мою книгу не встретит негритянский вой интеллектуалов.

Лучше бы Толика промолчал — предупреждал же его заунывный певец со своей ещё более грустной гитарой! Всё замерло на мгновение, словно немецкий социалист снова извлёк своё оружие и, сдёрнувши предохранитель, гикнул на весь зал, тотчас откликнувшийся понятливым эхом:

— Тише, цивилизация!

Ваше слово, камрад

Револьвер!

Даже Щелкунчик, и тот подавился скорлупой, а Ипполит закосил душным глазом на Толичку, не отворачивая от него твидов вой жирной спины.

— «Négritude»! Да как он смеет! Фашист! — прыснул своей министерской слюной Сомбревиль на остатки шелухи Шабашкиной, чей взор изобразил неподдельный ужас. Она сей же миг принялась пятиться, сминая задом д’Эстерваля, который тщательнейшим образом воспроизвёл немым ртом негодование министра.

— Фашист! Фашист! Фашист! Как он смеет даже произносить слово «Négritude»! — завопила Вилена, не сводя всё–таки с Толички жадного взора.

Де Виль запустил пятерню под мышку и смачно зажмыхал там, словно сеял смерть в рядах блошиных батальонов: «Не знаю, кто такой Сенгор, но уж наверняка такой же мерзкий расист, как и вы», — заявил он авторитетно, изогнувши хребет.

Капернаумов же хлопнул себя по ляжке так, что брякнула брелочная связка на поясе: «Негритянский вой! Какой же вы фашист! Негодяй! Да как вы осмелились здесь, в стенах Сорбонны, говорить такие разговоры! Гмм! То есть я хотел сказать… Гымм…»

— А как вас зовут, молодой человек? — поинтересовался министр, а де Виль извлёк из–за пазухи блокнот с карандашом, которому уже наверняка два поколения псарей пыталось откусить, впрочем, без особого успеха хвост.

— Да меня тут все знают. Звать меня Уруссов. Анатоль Уруссов из Петербурга, — ответствовал Толичка.

— Ага–а–а, из Петербурга!.. — пропел министр, скосивши повелительный взор на предводителя славистов, а де Вилев грифель, сыпя серыми катышами, побежал по бумаге, с визгом, которому позавидует иной шакал.

Толичка отошёл к стенке, оказавшись меж одноухим бюстом и белым цветком, — оба сочувственно посмотрели на Толичку, — и тут ненароком нажал кнопку на рукоятке.