И у Якова, и у Иосифа был дар дружбы — участие в другом человеке. Люди ускользают от друзей, как это часто бывает, с тобой сидят, пьют, разговаривают, дружат и потом — ни звука. У Якова по отношению к друзьям и просто приятным ему людям всегда оставалось место для звука, и у Иосифа тоже.
И что бы сейчас ни писали разные мемуаристы об Иосифе из‑за своих личных обид и зависти, но кто из них сравнится с ним по участию, которое Иосиф принимал в людях? Интересно, кто? Кто был так предан друзьям? Кто знакомил, устраивал, писал рецензии, предисловия, дарил плащи, деньги. Кто? И кто держал связи между друзьями? «Я любил немногих, однако сильно».
Яков рвался на волю от любви, свою «сердечную свободу» не хотел терять. Говорил мне, что не хочет разделять, как собственную кожу, ни с кем свою судьбу. Человек должен охранить себя и стремиться ввысь. В этом наилучшее доказательство независимости. Он не хотел привязываться ни к одному лицу, будь оно самым любимым, хотел полной независимости. Читал строчки Иосифа, вот, мол, Иосиф тоже не думает ни с кем связывать свою судьбу, с очагом семейной жизни:
Эти строчки были для меня горькими. И эти слова тоже сохранились. Наш роман был мучительно–неопределенным. Ни уверенности, ни стойкости в наших отношениях долго не было. Яков проводил свободное от работы время в своем кругу, а я в своем. Была некая загадочность, моментами почти безнадежность, даже не черта, а стена, которую, казалось, я не смогу преодолеть. Сколько противоречивых состояний вызывает нежность, влюбленность, страсть, и как сам себя можешь увести в тупиковую ситуацию. И вдруг внезапно тайная подруга становится женой Якова на целых восемнадцать лет, до самой его смерти. В результате нашего союза Яшина серьезность соединилась с моей смешливостью. Я привлекала Якова как некий вид компенсации его чрезмерной серьезности. Он никогда над собой не подсмеивался, не был шутником, хотя игру слов любил. «В твоем смехе есть что‑то первозданное», — говорил мне Яков и, видно, захотел пожить в первобытной обстановке. У меня никогда не было никаких принципов «как надо», не было никаких жестких правил, а только чувства и интуиция. Я не была ни капризной, ни трудной, хотя и вполне свободной не была. О себе я тогда имела смутное представление, была несложившаяся, неопределенная. И только позже через взаимную любовь я открыла и себя, и других людей. И могу точно сказать, что не только страдание, но и счастье могут приводить людей в сознание. До свидания, господа психологи.
В поле любви Якова я ощущала поддержку и одобрение и моих шуток, и нелепых высказываний. Их иногда наши сотрудники записывали, отвлекаясь от скучных научностей, на обоях геологического подвала, где мы работали.
Недавно наш геофизик Вадим подарил мне эти настенные отпечатанные афоризмы. Не бог весть что, не Аристотель, но отдельные из них радостно–ироничные и озорные — предвестники моей литературной деятельности.
Еще будучи в статусе гелфренды, как теперь выражаются, я вместе с Яковом посещала петербургские квартиры, встречалась с его друзьями и приятелями. Приоткрою несколько старых комнат, микроскопических мирков Петербурга, где в те времена встречались люди, ищущие чего‑нибудь необычного, отличного от общепринятого мироощущения. Такие кружки образовывались вокруг какого‑нибудь человека, яркого и значительного, конечно, если у него было пространство для встреч и желание. Островки подлинного человеческого общения, культуры, традиции и независимого сознания. Благодаря таким островкам только и возможна была жизнь в той России.
Одним из таких мест был Клуб Бориса Понизовского на Стремянной. Понизовский выделялся из любой толпы своей величественной львиной головой, сверкающим взглядом, протезами и дюжиной поклонниц. Его я заметила задолго до знакомства — около входа в БДТ, он опирался на палки, окруженный юными обожателями. Он запоминался каждому, кто хоть раз его видел. На осанистом теле — голова Зевса. Его звали «Король театра», вспоминается: «забытых королей на свете тьма». В квартире Понизовского было что‑то вроде древнегреческой академии, обсуждали будущее планеты, Кьеркегора, Шестова, Сартра, Хайдеггера. В комнате летали фразы: «Ты не понимаешь метафизического смысла «космоса»; «Он (не помню кто) не решает проблем пространства, не углубляется в понимание «модели вселенной Эйнштейна». Там знакомились. Все стены его комнаты были завешаны картинами и фотографиями, в центре висел портрет худощавого человека, похожего на араба, — Камю, как сказал мне Яков. Везде валялись книги по Востоку и театру. Понизовский устраивал у себя маленькие выставки, и одна из первых выставок Якова Виньковецкого была у Понизовского. Борис был завораживающий импровизатор и рассказчик. Он с таким вкусом рассказывал о театре, создавая театр своим воображением, что я больше, кажется, никогда не слышала таких захватывающих представлений. Вот театр абсурда: зритель становится актером, а актер — зрителем. Вот зрители висят в центре шара, а сцена летает вокруг них. Тот «сногсшибательный» спектакль Игоря Димента «Фантазио» в театре «Эрмитаж», который я описала в повести «Горб Аполлона», был вдохновлен и поставлен благодаря Понизовскому. Борис знал все о театрах — и о греческом, и о французском, и о японском кабуки. Он придумывал удивительные театральные костюмы и, говорят, даже сам их шил, не знаю, кто мастерил их, но окружавшая его стайка подружек была одета по высшим канонам портняжного искусства, вызывая зависть и восхищение.