Выбрать главу

А мне уже закрывают глаза и кладут на грудь руки — скорей, пока не окостенели. Не окостенело — не уйдет беда: в течение сорока дней будет в Кацкой земле еще один покойник…

А в доме воцарятся полумрак и тишина: не горит под передом свет, занавешены зеркала. Молчаливые женщины смывают и обряжают в парадную сряду.

А на второй день, как только к переднему углу дома приставят крышку гроба, соберутся все односельчане. Я буду лежать на тех же лавках, только уже в гробу и в ноги мне будут класть гробовые — деньги на похороны. Каждый пришедший — кто сколько может. И кто-нибудь запоет, а остальные кто подхватит, кто заплачет:

Вот скоро настанет мой праздник, И в первый последний мой пир Душа моя радостно взглянет На здешний покинутый мир. Оденут меня и причешут Заботливой нежной рукой И новое платье оденут — Как гостя на праздник большой. Вдоль улицы шумной просторной Все будут идти и рыдать; Закрытый парчой небогатой, Я буду во гробе лежать. Мой гроб опускали в могилу В мой мертвый безжалостный путь, Родные все плачут, рыдают И «Вечную память» поют…
И настанет день третий. Гроб подымут, лавки скувырнут. У крыльца поставят на другие лавки. Попрощаются, и пойдет по селу печальная процессия: впереди кто-то из женщин будет разбрасывать из блюда зерна — птичкам на поминки, следом понесут крышку гроба, венки и цветы, и первый венок обязательно понесет какой-нибудь мальчишонка в белой рубашоночке. А следом и меня на широких полотенцах… На краю села поставят гроб на сани, убранные еловым лапником. Повезут на кладбище, и всю дорогу какая-нибудь ветхая старуха будет отламывать по веточке и кидать наземь, и обозначится этими еловыми веточками последний путь мой. А в доме уже из родных ли кто, из соседей начнут все начисто мыть; всё-всё-всё — избу, сени, крыльцо, гандарею — помещение, соединяющее в русской избе сени и двор. А лавки не подымают — нет мне дороги назад. Могилку выкопают с утра — не знаю кто, только что не родные, родных в копаля не рядят. А меня уже зарывают. Родные плачут и причитают; даже если и слез нет, и прожил я непростительно много лет, все равно заревут — так принято. Маленькая горбатенькая старушка будет петь и приговаривать:

— Спи спокойно, Сереженькя, легкого тёбе лёжаньица. В двенадцать часов ночи придут за тобой ангелы и пронесут прямо в рай. А тот, кто в смерти твоей повинен, будет в аду болтаться, за язык подвешен!

И соберут в моем доме поминки. Лавки подымут — все село придет. Будут есть кутью и кисель, пить водку, поминать меня пьяными слезами и петь:

Спаситель мой, спаси меня, Я раба твоя за-аблудшая, За-аблудшая, за-аблудшая! Меня враг сомутил На худые дела. Он за то сомутил, Что я Бога люблю, Что я Бога люблю И его хвалю. Ты на помочь ко мне Кого пришлешь? Кого пошлешь, или сам придешь? Или матушку Богородицу? Или ангела да хранителя? Или мать пресвяту Богородицу?

— Ну вот и все, Асинкрит Васильевич. Говорят, жизнь себе человек делает сам, а почему бы ему не сделать и свою смерть? Почему не умереть так, как хочется — «под иконами, в русской рубашке»?

Сидорин понимающе улыбнулся:

— И все-таки ты тоже странный, Сергей. И это хорошо.

Они еще поговорили немного. Сергей рассказал, что верстах в тридцати от Мартынова живет на кордоне лесник Григорий Петрович Федулаев — с ним интересно пообщаться: Федулаев — первый волчатник в здешних краях. А затем Сергей задремал или просто думал свои думы возле спокойно затухающего костра. До рассвета еще была время, но тьма уже поблекла, словно предчувствуя свой уход. И вот из этой грязной мглы кто-то вышел. Наверное, заблудившийся охотник, вышедший на свет костра. Асинкрит крикнул было: «Идите, обогрейтесь», только слова застряли у него в горле. Высокая женщина в белых одеждах спокойно и уверенно шла, будто не замечая костер и сидевших возле него людей.

Сидорин протер глаза. Фигура приближалась, но шла она чуть левее того места, где сидели мужчины. Первое желание — стать маленьким-маленьким, вжаться в землю, закрыв глаза руками… Женщина прошла мимо костра и вдруг остановилась. Просто стояла, словно ожидая, что ее окликнут. Сергей продолжал дремать, низко опустив голову. А может действительно, взять — и окликнуть? Да и дело с концом… Асинкрит успел рассмотреть: на женщине было похожее на плащ одеяние с накидкой, которая скрывала голову и делала фигуру женщины еще выше. Он нисколько не сомневался, кто перед ним. Повернется или нет? Словно чувствуя свою кончину, предсмертно рванулось вверх пламя костра. Но сил уже не было и огонь рассыпался искорками по черной земле. Он мог бы поклясться, что слышал, как Смерть вздохнула — и шагнула в темноту, растаяв в ней словно утренний сон… Значит, еще не время.

… Не проходило дня, чтобы Сидорин не вспоминал эту ночь на Ивановой горе. А о женщине в белых одеждах он думал и в родном Упертовске, и в уютном Кашине, и в огромной Москве. Память об увиденном шла за ним по пятам, но страх отступал все дальше и дальше.

Глава тринадцатая. Кое-что о ежиках.

— Анекдот вспомнила, рассказать?

Глазунова и Толстикова сидели в кофейне, обеденный перерыв у Лизы подходил к концу, а Галине только-только предстояло «заступить на вахту», как она сама любила выражаться, — на втором этаже городской поликлиники ее ждал кабинет участкового терапевта.

Галина вдоволь отвела душу в разговоре с подругой. Женщину повело на воспоминания. Поэтому сегодня Толстикова узнала о своей собеседнице, как, впрочем, о Вадиме Петровиче и Асинкрите Васильевиче много нового.

— Расскажи, а то, чувствую, мне сегодня опять битый час предстоит печальные баллады Плошкина-Озерского слушать.

— Только анекдот того… не очень.

— Давай, какой есть.

— Заяц выходит на полянку. Смотрит, — Галина перешла на шепот, — полна поляна ежиков. Они «паровозиком» выстроились и… короче понимаешь.

— Не понимаю…

— Глупая, — Глазунова посмотрела по сторонам, — любовью занимаются.

— А… Только при чем здесь «паровозик»?

— Слушай, Алиса, у тебя есть воображение? В цепочку они выстроились и… понимаешь?

— То есть, все? — Толстикова засмеялась. — Дошло.

— Слава Богу. Делают они это, значит, «паровозиком», а тот ежик, который первый, орет во всю глотку: «Замкнули круг! Замкнули круг!»

— Потому что, он…

— Ну да!

Подруги смеялись от души, забыв об окружающих. Глазунова легла животом на столик, а Толстикова в позе розеновского мыслителя только и могла вымолвить:

— Е-ежи-ки…

— Да. Замкнуть… говорит, приказываю… черти… ой не могу!

— Бедный ежик…

— А они не замыкают.

— Не до этого…

Новый взрыв смеха.

— Давно я так, Галинка, не смеялась, — Толстикова вытерла слезы.

— Ну и хорошо. Я словно прежнюю Алису увидела. А то ходит вся насупленная, на людей волчонком глядит.

— Кем?

— Ну, волчонком. Образ у меня такой сложился.