Выбрать главу

— А мне кажется, что я постепенно подхожу к главной загадке своей жизни.

— То есть?

— Если моя догадка верна, то кодекс АВС — это моя отмычка ко всем замкам, это ветхозаветная мудрость позволявшая мне открывать чужие души.

— Не хочешь же ты сказать…

— Хочу, Вадим, хочу. Если я делал доброе дело, то только выгоды своей ради. Если утешал кого…

— Слушай, прекрати на себя наговаривать! Тоже мне, Гильмель нашелся.

— Гиллель.

— Тем более. Я же не зря в психиатрию пошел, значит, склонность была, а может быть, и дар. Думаешь, не раскусил бы тебя, будь ты лицемером, или этим… фарисеем?

— А нас, фарисеев, так просто не раскусишь, — улыбнувшись сказал Сидорин, но затем опять посерьезнел:

— Спасибо, что не веришь, Вадим. Если мы видим в человеке только хорошее, значит, любим его. Но мне-то полагается быть беспристрастным.

— В том-то и дело, что ты пристрастен. Нельзя заниматься самокопанием. Если веришь в Бога, считай, что Он продлил твою жизнь. А я вот думаю, что Сидорин просто везунчик. Вот и живи, наслаждайся бытием, дорожи каждым мгновением жизни, а не размышляй почему тебе так повезло.

— А если мне повезло, как ты говоришь, именно для того, чтобы я понял…

— Ну вот, мочи мочало, начинай сначала!

— Хорошо, не буду.

— А тут ты врешь, брат. Будешь копаться, обязательно будешь! Хочешь скажу, в чем твоя беда?

— Скажешь, как психолог?

— Как друг. Твоя беда — и до аварии, и после это работающие на полную катушку мозги, и отдыхающее сердце. А может тебя они, — Глазунов выразительно показал пальцем наверх, — памяти лишили для того, чтобы и сердце поработало? Помню, год назад мы с девчонками в лесу под Кувшиновым отдыхали. Набрели на родник. Странный такой родник — издалека белый весь, а подойдешь поближе — и глазам не поверишь: плавают в родничке листья, хочешь их взять, а не получается.

— Живот мешает?

— Это тебе живот мешает! Листья не на поверхности плавают, а посередине.

— Быть такого не может.

— Может! В роднике вода из двух слоев состоит, а между ними листья и плавают. Мы взяли воду, налили в банку. На какое-то время вода смешалась, а потом опять на два слоя разделилась, даже в банке.

— Интересно, почему ты мне все это рассказываешь?

— Мы с Галкой покумекали-покумекали, отчего так происходит, потом махнули на все объяснения рукой и стали просто любоваться родником. А вот тебе было бы не до его красот, наверняка бегал бы с банкой до потери пульса, пытаясь узнать, что, как и почему.

— Неправда! Точнее, пытался бы, конечно, но и красоту родника заметил бы.

— Брось, когда тебе ее замечать? Вот я и говорю: копайся, копайся на здоровье. Глядишь, по уши в землю зароешься.

— Но ведь хочется дойти до сути.

— А разве без работы сердца сие возможно?

Сидорин задумался, затем спросил:

— Значит, говоришь это, как друг?

— И как психиатр тоже.

*** А на следующий день Асинкрит пропал из города. Появился через трое суток, усталый, перепачканный с головы до ног, но счастливый. Первым делом позвонил Глазуновым.

— Привет, Галка! Будь другом, позови мужа.

— И только-то? Мы тут его чуть ли не с милицией ищем, с ног сбились, а он объявляется, как ни в чем не бывало.

— А как же я должен объявиться? — растерялся Сидорин.

— По-человечески. Извиниться, объяснить, где был, меня про жизнь-здоровье расспросить…

— Понял. Прошу прощения за причиненные волнения. Был далеко, вот, приехал. Как жизнь-здоровье?

— Зараза!

— Слушай, Галка, я все объясню. Потом. Мне сейчас Вадим нужен, ну просто очень нужен.

— Асинкрит, он сегодня дежурит в ночь. Может, передать что?

— Передай ему спасибо.

— Спасибо? — удивилась Глазунова.

— А еще скажи, что я к белому роднику ездил. Все нормально.

— С родником?

— С сердцем. Работает! Так и скажи ему: работает. И чихать я хотел, почему листья по середине плавают. Главное, что плавают.

— Слушай, Аська, ты в порядке?

Сидорин засмеялся и положил трубку.
Глава двадцать четвертая. Еж и заяц. На выходные Лиза Толстикова забирала Лизу Иванову из детского дома. Тезки подружились. По крайней мере, Лизе-старшей стало казаться, что девочка, пусть медленно, но оттаивает. И не просто оттаивает, но уже тянется к ней, Лизе Толстиковой, скучает по их субботним вечерам, прогулкам по городу. По воскресеньям на несколько часов заходил Асинкрит. Неожиданно появлялся — и так же неожиданно исчезал. С Толстиковой он был подчеркнуто вежлив, больше общался с маленькой Лизой. Елизавета Михайловна даже немного ревновала, когда видела, с какой радостью девочка бежала к Сидорину. Но еще Толстикова заметила в глазах Асинкрита тревогу, которую не могли скрыть не постоянная чуть заметная сидоринская полуулыбка-полуусмешка, ни его шуточки. Лиза-старшая догадывалась, в чем причина тревоги. Вадим Петрович, в отличие от Асинкрита, все рассказывал Галине, доверяя ей самое сокровенное. Толстикова за это Глазунова очень ценила, тем более, что Галина многим делилась со своей подругой. Лиза в глубине души мечтала, чтобы и Сидорин однажды пришел и рассказал ей все, что его тревожит. Она уже знала и о разговоре Вадима Петровича с Тимофеевым. Разговоре, таком же неудачном, как и общение Асинкрита с Сергеем Кирилловичем Романовским. Зато через два дня в квартире Глазуновых раздался телефонный звонок. Неизвестный любезно посоветовал врачу не совать свой длинный нос в дела других людей. Галина взволновалась не на шутку, и не менее убедительно, чем неизвестный попросила мужа о том же. К ее удивлению, Вадим Петрович резко оборвал супругу: «Позволь мне самому решать, куда и зачем совать свой длинный нос». Конечно же, Толстикова могла просто взять и спросить Асинкрита обо всем, что касалось Лизоньки и ее родителей. Но мешала проклятая гордость. Ведь та же Галина ни о чем не просит. Вадим Петрович приходит и за ужином все рассказывает. А Сидорин во время редкой совместной трапезы может с абсолютно серьезным видом рассказывать Лизе-младшей, например, о ежах.

— Представляешь, Лисавета, — вещал Асинкрит, — он же мученик, этот еж.

— Почему мученик?

— А как же иначе скажешь? Добрейшее существо, а весь в колючках. Ему приходится всякий раз в колючий шар сворачиваться, а толку?

— Толк есть, — горячо возразила Лисавета, — его волк «цап», а еж ему иглы в нос. И волк бегом…

— Волк бегом? Даже лиса, почти тезка твоя, на что уж зверь хилый, от ежа одни иголки оставит.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Толстикова.

— Что оружие ежа — иголки, вовсе не оружие. Заяц — другое дело. Знает косой…

— Косой! — засмеялась Лиза-маленькая. Ей очень нравилось, как Асинкрит говорил о зверях. Будто все они ему — друзья или знакомые.

— Да, косой.

— И что же он знает, Асинкрит Васильевич? — иронию в голосе Толстиковой не услышал бы только глухой.

— А все он знает, — невозмутимо ответил Сидорин, — что ни зубов острых, ни иголок у него нет. А раз так, выход один — поднял уши и сиди в кустах. Увидят — давай деру. Может, спасешься. Вернемся обратно к нашему ежу. Был хотя бы злой, кидайся на всех — зауважают. А то — в клубок. Вы, Елизавета Михайловна, видели на дороге раздавленных машинами зайцев?

— Нет.

— Я — только одного. Чокнутый, наверное, был заяц.

— Косой и чокнутый — это круто, — не удержалась Лисавета.

— Правильно формулируешь, — одобрил Сидорин. — А ежиков убиенных на дороге? Сколько угодно, не так ли?

— Просто зайцы быстрее бегают.

— А я о чем толкую? Ежик и бегает… сами знаете как, но — и это самое грустное, — бежать не пытается. Мчится на него машина — кругом темень, мрак и вдруг вспышка света, рев мотора. Беги, дружок, может пронесет. Так нет! Свернется в свой треклятый клубок — и все. Прощай белый свет… Но это еще не все, мои дорогие Елизаветы. Бедный ежик, пока по лесу шляется, всех паразитов — мыслимых и немыслимых к себе прилепит. Клещи…