— Ушло, говоришь?
— Мне так кажется. На цветных фотографиях я таких лиц не вижу.
— А что в них такого особого? — продолжал допытываться отец Николай.
— Спокойствие. Достоинство. И в то же время какая-то простота.
— Которая не та, что хуже воровства?
— Да, другая.
— А ты когда-нибудь слышал, что для Бога — все живы?
— Да слышал.
— Эта жизнь, добрая душа, только начало. Богу важно, какими мы предстанем перед Ним. Но Он справедлив. Справедливость Божия не ошибается. Счастливы те, кто будут оправданы в другой жизни. Но Господь никого не принуждает следовать тем или иным путем. Он уважает свободу человека. Он не военный, чтобы всех строить в одну шеренгу. Он хочет, чтобы мы честно исполняли то, что выберем. Захотел стать монахом — будь хорошим монахом. Захотел выбрать семейную жизнь — будь хорошим семьянином… Ты смотришь на лица. Смотришь, и жалеешь, что некоторые прошли по земле и, вроде бы, не оставили после себя никакого следа. Так?
— Так, — согласился Сидорин.
— А некоторым, из якобы прошедших по земле и не оставивших следа, ты должен завидовать…
— Потому что есть Суд Божий?
— Да, Божий, а не человеческий. Думаешь, если имени человека нет в словаре и его именем не названа улица — он зря прожил жизнь?
— Не совсем так, батюшка. Но… близко.
— Но ведь есть и те, за кого бы надо молиться, а молиться некому. Понимаешь меня?
— Не совсем. Не хотите же вы сказать, что мне хватит дерзновения молиться за всех, кто когда-то жил в России? Кто я такой?
— Ты человек, у которого есть еще время молиться. — Отец Николай встал. — Сиди, сиди, сейчас я кое-что тебе принесу.
Через несколько минут он вновь появился во дворе дома и протянул Асинкриту небольшую книжечку.
— Это молитвослов. У тебя есть такой?
— Нет.
— Дарю.
— Спасибо, но я бы мог сам купить…
— Когда захочешь? — улыбнулся священник. — А мне хочется тебе сделать подарок. Захочешь помолиться, возьми книжечку и найди — утром молитвы утренние, а вечером, соответственно, на сон грядущий. Молись, а не просматривай. В утреннем правиле есть молитва об усопших. А нам, живым, обязательно надо за них молиться. Несчастны те, кто ожидает Суда, и кому никто не даст прохлаждающего питья, не избавит от оков. Сказано: «Во аде нет покаяния». Эти несчастные не могут сами себе помочь, но мы можем. Кто знает, может не случайно ты зашел в ту пустую избу и нашел первую фотографию. Бери, бери книжечку… И вот здесь, прочти.
Сидорин прочитал в указанном месте: «Упокой, Господи, души усопших рабов твоих: родителей моих, сродников, благодетелей (имена их), и всех православных христиан, и прости им вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие Небесное».
— Вот и все, — сказал отец Николай, — а о ком ты думаешь — Бог знает. Не сомневайся.
— Значит, не прелесть… то, что со мной?
— Елизавета говорит, что тебе даже город знаком, где жил твой поэт-шахтер. Поезжай туда, покажи фотографию, найди на то место. Там сразу поймешь, обман это был, или нет, — уклончиво ответил священник. — Но если даже обман — не отчаивайся: тот человек жил на земле — если есть его фотография. Обо всем остальном мы сегодня говорили. Все, — и отец Николай встал, — простите меня, ежели чем обидел. И да хранит вас Господь.
— Елизавета Михайловна, дорогая моя, я просто искренне восхищаюсь вашим стоицизмом, — после каждого такого случая расточала комплименты Толстиковой Закряжская.
— Что вы, — отвечала ей Лиза, — это все не так, — хотя где-то в глубине души была довольна собой.
Романисты обожают писать: «в один прекрасный день». Автор вынужден воспользоваться этим штампом: в один прекрасный момент, когда, казалось, жизнь стала налаживаться все изменилось… Рухнуло, как обрушиваются с крыш огромные сосульки мартовским погожим днем, разбиваясь на мелкие крошки… И кто только додумался первым назвать такие моменты — прекрасными? Впрочем, обо всем по порядку.
В пятницу вечером, как обычно, Толстикова зашла за Лизой. Однако та почему-то не ждала ее, сидя на стуле в раздевалке. Стул пустовал, зато к Толстиковой вышла Зинаида Васильевна, и, пряча глаза, произнесла скороговоркой:
— Елизавета Михайловна, мне очень жаль, но вам не разрешили выдавать Лизу. Пожалуйста, не спрашивайте меня ни о чем. Вам все объяснит директор, Святослав Алексеевич. Идите к нему и… удачи вам. До свидания.
Повернувшись, воспитательница исчезла за дверью. Ошарашенная, ничего не понимающая Лиза пошла к директору. Тот был на месте и встретил Толстикову так, будто к нему пришел самый дорогой для него человек.
Встав из-за огромного стола, он поздоровался с Лизой за руку, после чего показал сначала на диван, затем на кресло: «Располагайтесь, где вам будет угодно». У Святослава Алексеевича Рыбкина был очень мягкий, можно даже сказать женский голос. Да и сам он чем-то напоминал женщину — то ли плавностью движений, то ли не по-мужски округлыми формами. Лиза выбрала стул, рядом подсел Рыбкин. Сначала Святослав Алексеевич смотрел на Лизу, обворожительно улыбаясь, а затем вдруг нахмурился, словно вспомнил что-то нехорошее. Губы его сложились бантиком, из груди вырвался тяжкий вздох.
— Ах, Елизавета Михайловна, Елизавета Михайловна, как же вы нас огорчили! — Посмотреть на директора со стороны, он действительно был огорчен до глубины души.
— Святослав Алексеевич, мне сейчас не дали Лизу Иванову…
— Не очень хорошая формулировка, голубушка. Лиза — не вещь, чтобы ее давать. Для нас дети — самое дорогое, что у нас есть. И обижать их — мы никому не позволим.
— Я хотела бы…
— Это я, голубушка, хотел бы знать, почему вы нас обманывали?
Лиза не верила своим ушам, что нотация, произносимая мурлыкающим голосом, относится к ней. Рыбкин продолжал:
— Я знал вашего мужа, очень уважал этого достойного человека, который помогал нашему детскому дому. Поэтому, когда узнал, что вы хотите пригласить нашу воспитанницу к себе домой, был двумя руками «за». Тем более и Лиза Иванова, как и вы, знает не понаслышке, что такое утрата. И что же получается, голубушка? Оказывается, вы живете с мужчиной, живете без росписи. Не перебивайте меня, — вдруг взвизгнул Рыбкин, — я отвечаю за свои слова.
— Нет, я перебью, — от ярости у Толстиковой сперло дыхание и она чуть не задохнулась, — что за чушь вы несете?
— Это не чушь! Я не ханжа, живите, с кем хотите, — это дело вас и вашей совести, но девочка, даю вам слово, не будет свидетелем этого… этого безобразия.
Уроки отца Николая были мгновенно погребены. Лизе захотелось вцепиться в лицо, нет, в эту холеную бабскую физиономию и расцарапать ее. И все-таки она овладела собой:
— Значит, так. Все, что вы сказали — это гнусная ложь. Это во-первых…