Сказав это, Асинкрит облокотился о верхние полки, собираясь лечь на свое место, но в тот момент, когда он повис, к нему бросился Дим Димыч. «Ты на кого тянешь, щенок?» Все, что произошло потом, заняло буквально мгновение. Даже собутыльники Дим Димыча, похоже ничего не поняли. Удар разъяренного мужчины вместо груди или живота Сидорина приходится в воздух. Дим Димыч теряет равновесие, но не падает — его подхватывает Асинкрит, успевший оказаться на своей полке. Подхватывает ногами, за шею.
— Пусти, слышишь, пусти, — просипел, задыхаясь, мужчина.
Но Сидорин, напротив сделал хватку еще сильнее. Дим Димыч пытался разжать ноги противника, но тщетно — тот был явно сильнее. Его лицо, лишенное доступа крови, стало багрово-синим. Асинкрит с каким-то холодным любопытством смотрел на это лицо.
— Что вы сказали, Дмитрий Дмитриевич?
— Пусти…те… пожалуйста.
— Отдыхай, добрая душа, — и с этими словами Сидорин отпустил человека, с которым еще недавно вел спор на фольклорные мотивы. Тот, схватившись за горло, плюхнулся на свое место.
— Пожалуй, надо ложиться, а то вставать рано, — впервые подал голос третий человек.
— И то верно, — согласился с ним Санек.
— Разрешите представиться, Матвей Игнатьевич Смирнов.
— Очень приятно. Асинкрит Сидорин.
— Спешите?
— Увы. С вокзала на вокзал.
— Понятно. Уважьте старика, доведите до метро, а там и попращаемся.
— Вам плохо?
— Наоборот, хорошо. Выспался, благодаря вам.
— Шутите.
— Отнюдь, Асинкрит…
— Васильевич.
— Асинкрит Васильевич. Выходит, поэт Куняев прав: «Добро должно быть с кулаками»?
— Не знаю, не знаю, но, судя по моему случаю, без ног ему точно не обойтись.
— Жаль, что спешите. Мне то уже спешить некуда, я в Москве живу… Разговор ваш с этим Дим Димычем слышал, про щепки, которые летят. Поверьте, сейчас таких Дим Димычей много развелось…
— Матвей Игнатьевич, обещаю больше не драться.
— Кстати, а вы заметили, как он мышкой из вагона выскочил?
— Заметил. Матвей Игнатьевич, давайте забудем про него?
— При чем здесь он? Разве вы не видите, как они в самое дорогое, что у нас есть плюнуть норовят? И трусы, оказывается мы, и подлецы, и лентяи…
— Матвей Игнатьевич, все вижу, а потому не смолчал сегодня ночью.
— И впредь не молчите, слышите? Не молчите! Только… жаль, вы спешите. Ну, хорошо, дайте мне десять минут.
— Господи, если это так важно, пойдемте в ближайший скверик и поговорим, сколько надо, Матвей Игнатьевич.
— Спасибо, десяти хватит, вам же ехать дальше. Я хотел… хотел, чтобы когда в следующий раз услышите про то, как жесток русский человек, вы рассказали бы о Григории Федоровиче Гребенюке.
— О ком, простите?
— О Григории, моем друге. Он, как и я военный строитель. Сейчас в Дубне живет.
Сидорин действительно очень торопился. Но отказать этому человеку он не мог. И вскоре, сидя на скамейке в маленьком скверике и глядя на малышей, играющих в песочнице под присмотром мам и бабушек, Асинкрит слушал рассказ ветерана.
— Вай, какие молодцы эти немцы, — шофер-кавказец умудрялся вести автобус в потоке машин и при этом бурно жестикулировать, — пятнадцать лет машине, а бегает, как молодая. Точнее, как молодой — он же автобус. Год на нем езжу, веришь, — обращался водитель неизвестно к кому, — не сломался ни разу. Нет, вру, один раз под Серпуховом колесо лопнуло. И все.
Слов нет, в «Мерседесе» ехать удобнее, чем в электричке, но, по большому счету Сидорина это мало заботило. И даже, может быть, в глубине души ему хотелось оттянуть встречу с Ломинцевском. Ведь пока он едет в автобусе, сероглазый скуластый парень являлся для Асинкрита реально существовавшим или даже существующим доныне человеком. И чем дольше Сидорин будет ехать, тем дольше будет жить вера в то, что стихи про донниковую Русь — не результат прелести, не злобная насмешка темных сил. Ох уж эта прелесть! Помнится отец Николай сказал тогда им с Лизой при встрече:
— Какие-то мы все напуганные стали…
— Кто — мы? — уточнила Лиза.
— Божьи люди, добрая душа. Те, кто живет в последние времена и верит во второе пришествие.
— А наши времена — последние? — не унимались терпеливо молчавшая до этого Толстикова.
— А то как же? — удивился старик. — Посмотри вокруг себя, добрая душа, сколько зла! Нам бы помнить Его слова: не бойся, малое стадо, Я с тобой, а мы, обжегшись на молоке, дуем на воду. Мало молится человек — в прелести он, много молится — тоже прелесть. Не суди ни кого — вот и не будешь в прелести. Плач о своих, слышишь, добрая душа — о своих грехах — и Господь утешит тебя, твори милость, не ожидая за это награды — и Бог наш милосердный помилует тебя…
Интересно, вдруг подумалось Асинкриту, а Гребенюк — Божий человек? Если он, к примеру, в Бога не верит, но человек очень хороший? Впрочем, в данном случае, говорить «очень хороший» даже неудобно как-то. Вот сняли янки фильм о Рембо — и смотрят наши мальчишки, разинув рот, как бьет этот Рембо пачками врагов Америки и свободного мира. И не знают они, что где-то рядом с ними живет человек, который не в кино, а на самом деле в одном бою уничтожил шестнадцать фашистов. Кто им расскажет, о том, что уже после того, как Германия капитулировала, полк, в котором служил Григорий Федорович, встал на пути двух эсесовских дивизий, прорывавшихся на запад, чтобы сдаться не советским войскам, а союзникам. Уже реял над рейхстагом флаг Победы, а наши ребята умирали, но стояли стеной перед озверевшим от страха и ненависти противником. В роте, которой командовал Гребенюк, в живых осталось всего десять человек. Сам он, будучи тяжело раненым, два дня не уходил с поля боя. Когда закончились патроны, бойцы пошли в рукопашную с немцами… Эх, а потом удивляемся, что многие мальчишки думают, что войну выиграли американцы и англичане, а мы вроде бы как и не при чем.
Убивать пачками врагов в кино — все равно, что путешествовать по карте, лежа на полу. Водишь карандашом, ставишь отметки, попивая при этом кофе — сплошное удовольствие. Вот ты прошел пятьдесят километров, вот еще сто… А ты их ножками, ножками пройди. Да по бездорожью, да с рюкзаком в полцентнера весом… Или попробуй сочини такое: летом сорок второго семнадцатилетний Грицко Гребенюк гонит колхозное стадо на восток и под Воронежем попадает в лагерь для советских военнопленных, в один из самых страшных лагерей — валуйковский, а ровно через три года и десять дней советского офицера Григория Гребенюка назначат комендантом немецкого города Требув. Но это Сталлоне, сыгравший Рембо, красуется на постерах, которые висят в ребячьих спальнях, а поседевший Григорий Федорович Гребенюк сидит тихо на своем дачном участке, гадая, каким в этом году будет урожай огурцов…