Вся комната наполнилась звуками, как церковь — пением органа. Этим звукам было тесно в человеческом жилище: не для маленькой группы певцов и не для оперного хора создавались они. Не к потолку и не к куполу должны были они возноситься, а к самому небу. Песня Нордрака «Да, мы любим наш край» была написана в форме марша, как и старый норвежский гимн, и слова в ней были старые (их часто пели, не вникая в их смысл). Но Эдвард не узнавал их теперь и удивлялся их точности и глубине. Музыка совершенно преобразила их, но и собственное прозрение Эдварда обострило значение простых и сильных слов поэта. И со слезами на глазах он повторял вместе со всем хором: да, мы любим наш край…
Все в комнате пели стоя. А Нордрак глядел куда-то вперед, поверх голов, и, должно быть, слышал свой марш таким, как он задумал его. И видел себя на залитой солнцем площади, среди многотысячной толпы.
«Ах, до чего я счастлив!» — подумал Эдвард. Он был уверен, что только подумал. Он стеснялся произносить вслух такие слова и в такой форме. Но в том состоянии, в каком он находился, кто определил бы грань между явью и мечтой, между словом и чувством?
— …И я тоже, — сказала Нина.
Все опять сели на свои места. Нина была тут же, рядом. Казалось бы, это звено должно быть последним, и ощущение чудесного достигло высшей точки. Но оно все еще росло, и уже становилось невмоготу от невысказанной радости, как бывает трудно дышать разреженным воздухом высоко в горах.
«Сейчас я скажу ей все! — решил Эдвард. — Но как?»
Нордрак встал из-за рояля.
— Теперь ты, — сказала Нина и отняла руку.
Эдвард подошел к роялю и сел перед клавиатурой, еще не зная, что он будет играть. Но все улетучилось из его памяти, кроме «Песни о первой встрече», — только она звучала в его крови и ушах. И прозрение открыло ему, что только так он сумеет высказаться перед ней и что она ждет этого. И он играл с таким же воодушевлением, как Рикард Нордрак свой гимн. Ибо «Песня о первой встрече» также была гимном — страстным, всеобъемлющим, гимном души, потрясенной счастьем.
Наступила ли еще одна неожиданность? Или волшебная цепь распалась? Когда он кончил играть, все вокруг смешалось. Гости встали и окружили его. Бьёрнсон пытался его обнять, а Нордрак со смехом отстранил своего родича и воскликнул:
— Ты его задушишь, Сын Медведя! — и сам горячо обнял Грига.
А Нина? Она была уже далеко, между ними стояли люди и разделяли их.
— Ну, а еще? — сказал Бьёрнсрн. — Что-нибудь такое же сильное!
Эдвард извинился, он больше ничего не помнил. Часы пробили половину двенадцатого, и Джон, знаток приличий, встал и начал прощаться.
В самом деле, было уже поздно.
Можно было и не посчитаться с этим. Нина смотрела на Эдварда издали и не слыхала, что ей говорят: это видно было по ее лицу. Но она не двигалась с места. И он понял, что начали действовать законы Обычного. Джон, циферблат часов, утомленная горничная, прошедшая в соседнюю комнату, прощальные реплики — все это гнало его отсюда, возвещало разлуку и заставляло подчиняться установленному порядку. Джон сказал:
— До свидания, милая кузиночка!
Надо было пожать ей руку при всех. Эдвард медлил. Все говорили ему лестные слова о его музыке — она одна молчала. Но ее рука слегка дрожала, когда она протягивала ее гостям. Кто-то сказал:
— Мы провели чудесный вечер, но вам нужен покой!
Эдвард молча поклонился. Нина кивнула. И братья вышли раньше всех. Голос Бьёрнсона еще доносился из-за дверей.
Глава седьмая
Эдвард понимал, что чудо не может длиться непрерывно и что требовать этого — значит не верить в чудо. Оно — как молния. Длится только изумление перед ним, его последствия. Вот почему Эдвард принял довольно спокойно сообщение Джона, что Хагерупы, мать и дочь, уехали на целую неделю за город, к Вильме Неруда, родители которой справляли свою серебряную свадьбу.
Почти все время он не выходил из дому, к большому неудовольствию Джона. «Песня о первой встрече» имела продолжение: то были романсы на стихи датских поэтов — всё новые и новые находки на открытой впервые земле. Джон несколько раз звал его с собой в гости и в театр, где он играл в оркестре, но Эдвард отказывался идти куда бы то ни было и говорил брату, что у него нет никакого желания видеть посторонних людей, а главное — не хочется ломать себя, исправлять свои манеры. Джон махнул на него рукой и перестал заниматься его перевоспитанием.