— Не может. Но иногда пытается вылезть из своей шкуры. Иногда притворяется. Но и это не удается. Да и какой смысл в искусстве, если и здесь можно лгать?
Их не тревожили, и они были рады этому.
— Еще не зная вас, а только вашу музыку, — продолжал Чайковский, — я был уверен, кроме всего прочего, что это писал очень хороший человек!
— Ну, вот еще!
— Со мной было то же самое, — улыбаясь, сказала жена Грига, — много лет тому назад…
Она зарделась от удовольствия, когда Чайковский, вспоминая известных исполнителей, с высокой похвалой отозвался о скрипачке Вильме Неруда, друге ее молодости. Чайковский слушал Вильму в Париже.
…В комнате Чайковского горела маленькая лампа, и было уютно. Они говорили об их общем кумире Моцарте, о поэзии, о театре, и Чайковский удивлялся про себя, как ему приятно и весело с этими людьми.
Его умилило пристрастие госпожи Григ к русской литературе. Ее суждения были метки. Вообще его поразило в ней полное отсутствие жеманства и та внутренняя свобода, которая либо развивается с детства в благоприятной среде, либо приходит к человеку после его долгой работы над собой. По-видимому, первое было в Григе; его жена во многом воспитала себя сама.
— В Норвегии не я одна зачитываюсь русскими книгами, — сказала она, — в русской литературе есть что-то очень близкое нам.
— И в русской музыке также, — заметил Григ.
— Да, говорят, в моей музыке есть много сходного с вашей, милый Григ. Представьте, я и сам это нахожу!
— О, это только одна грань, в которой умещаюсь весь я!
— Для этого вы слишком самобытны и широки, — сказал Чайковский. — Вас называют лириком, но мне кажется, это узкое определение. Я назвал бы вашу лирику эпической.
За дверью послышались голоса. Репетиция кончилась.
— Теперь нас позовут, — встревожилась Нина.
— Нет, я просил Бродского занять их.
Чайковский задумался.
— Скажите, — начал он снова, — как это произошло, что пошлость жизни, ее темные стороны, то, что убивает, прошло мимо вас, не унизило, не запачкало грязью?
Григ переглянулся с женой. Он не знал, что сказать.
— Я, по-видимому, принадлежу к удачливым людям, — начал он, запинаясь, — никто особенно не ополчался на меня, может быть потому, что меня не считали опасным: я, как и Норвегия, маленький, замкнутый. Ведь борются обычно с великанами… Но, конечно, и в моей жизни бывали разные столкновения… Но разве это убивает?
— Еще как!
— А мне кажется, что нет! Это ранит, заставляет страдать, но художник остается жив. Я хочу сказать, что его умение, его бодрый дух не погибают!
— Я знаю, что вы хотите сказать! — встрепенулся Чайковский. — Бодрый дух — это способность работать! Человек, упавший духом, не напишет ни одной строчки. Но, с другой стороны, сама работа, ее процесс, даже насильственный вначале, спасает от любой тоски. Что было бы со мной, если бы я не приучил себя работать систематически, ежедневно!
— Мне кажется, — робко продолжал Григ, как бы нащупывая, что можно сказать, не причинив боли, — мне кажется, что даже тоска, даже уныние… могут стать красотой и силой. Важно, чтобы художник воплотил их в… творчестве.
Он говорил запинаясь: французским языком он не очень хорошо владел. Для Чайковского был затруднителен немецкий. Все же они отлично понимали друг друга.
В дверь постучали. Вошла хозяйка дома:
— Вот это мило! Все ждут, спрашивают о вас, а вы здесь уединились!
— Мы сейчас следуем за вами, — сказал Чайковский поднимаясь. Оживление сошло с его лица.
— Смотрите же!
— Я обещала петь, — тихо сказала Нина Чайковскому, когда они проходили в гостиную, — но это к лучшему: мы таким образом продолжим наш разговор!
Глава шестая
Как ни раздражали Чайковского специальные сборища, как ни тяжело он чувствовал себя среди незнакомых людей, приходивших глазеть на него и потом распространять среди публики свои впечатления, чтобы дать пищу новому ходячему анекдоту о знаменитости, он был слишком воспитанным, светским человеком, чтобы обнаружить в обществе недовольство или скуку. Но в день встречи с Григами он был раздражен с самого утра. Он плохо провел ночь. Накануне, когда он был уже в постели, Бродский зашел к нему и сказал, что надо одеться и выйти на балкон, потому что внизу собрались музыканты оркестра, готовые сыграть серенаду под окном и таким образом почтить русского гостя. Так распорядился директор Гевандхауза. И музыканты, одетые в шубы, потому что зима была очень суровая, пришли со своими инструментами к дому Бродского.