Выбрать главу

Когда Хочбар не послушал совета матери и отправился в Хунзах, коварный его враг, хан Нуцал, разумеется, обезоружил его и приказал начать приготовление к казни.

Хунзахский глашатай скликал джамаат:

— Рубите дрова, кто отцов потерял, Носите кизяк, кто сынов потерял, Попался нам в руки разбойный Хочбар… — …Потом за Хочбаром послали людей: — Пойдем позабавиться в наш годекан. — Ого, еще как я за вами пойду, Ого, еще как я к огню подойду!

Последние строки — поразительной точности «запись» грубой и резкой речи горца — речи, в которой нет ни страха, ни отчаяния, но нет и стоического спокойствия, а клокочет ничем не смиряемая бешеная угроза врагу, последняя мстительная решимость. Хан предлагает Хочбару спеть, и тот соглашается — только требует освободить ему руки и дать чагану.

Вот его горделивая песня, полная диковатой радости перед лицом многократно «обиженных» им врагов.

Пустые вершины стоят предо мной, Не я ли с вершин баранту угонял? Пустые долины лежат подо мной, Не я ли с долин табуны угонял?.. Меня б вы узнали, каков бы я был, Когда бы клинок мой у пояса был!

И ему несут его клинок, его кремневку — и ломают у него на глазах. Ведут его коня — и перебивают ему мечом ноги.

Наконец Хочбара заставляют плясать перед смертью.

И грянули разом с зурной барабан, Захлопал в ладоши хунзахский народ. Смеясь, любовался аварский Нуцал — Плясал у костра гидатлинский Хочбар.
Он трижды по кругу толпу обошел, Он к детям Нуцала легко подошел, И, в пляске с разбегу обоих схватив, Он бросился с ними в кипящий огонь.

Эти две строфы поразительны — легкий, вольный танец слышен и виден в них, будто это и не танец смертника. «Смеясь, любовался…» — так весело звучит стих, будто это не коварный враг, а друг задушевный любуется танцем. Но гибельный холод веет над этой безмятежностью — и в последней строке, все в том же безмятежном, танцующем ритме, происходит нечто ужасное.

Все так зрительно, что будто наяву видишь, как мстительный и радостный оскал улыбки не сполз еще с лица Нуцала, а уже гримаса ужаса страшно перекашивает его.

— Ой, боже, ой, боже, могучий Хочбар! — Тогда зарыдал, покачнувшись, Нуцал. — Ой, боже, ой, боже, спасите детей, — Царапая бороду, звал он людей!

Он обещает Хочбару свои владения — только бы он вынес из огня детей.

— Валлах, не получишь, коварный Нуцал, Клянусь, что недаром ты жизнь мою взял. Пощады у вас не к лицу мне просить, Я все, что задумал, успел совершить. Визжите, визжите, Нуцала щенки! Еще не ослабли суставы руки. Эй, громче рыдай, трижды проклятый трус! Еще не спалило мой тигровый ус!
С утра до полудня играла зурна: Попался хунзахцам могучий Хочбар. С полудня поднялся отчаянный плач: Два сына Нуцала сгорели в огне.

Такая смерть была славной с точки зрения горца. Гибель малолетних сыновей хана, пресекавшая его род, достойно венчала кончавшуюся жизнь героя: «Я все, что задумал, успел совершить».

Слагавший песню рассчитывал, разумеется, и в этом на полное сочувствие слушателей — тогда как в русских героических песнях, например, такой поступок любимого героя представить трудно — и еще труднее представить сочувствие ему.

Все это не должно, конечно, служить материалом для бесплодных рассуждений о том, чья поэзия лучше. Нетрудно понять, что там, в горских условиях, веками складывался характер более замкнутый, сдержанный и более ожесточенный — под влиянием непрекращающихся войн, больших и малых, не только племени с племенем, но и аула с аулом. Смерть ходила рядом не в каком-нибудь условном, а в самом прямом смысле слова — не только кровники ходили где-то, подстерегая удобную минуту, но и любое неосторожное, обидное слово могло тут же на месте быть оплачено жизнью.

Вместе с этим почти полное незнакомство с крепостной зависимостью в некоторых областях Дагестана вызывало к жизни дух вольнолюбия горских песен, гордое и независимое поведение их героев.