Выбрать главу

На вечеринках разыгрывались шумные шарады «в картинах». Одна из таких «картин» и приблизила ожидаемый конец… Братия разыграла землетрясение. Оно удалось на славу: под мастерской, в покоях княгини упала люстра…

Тенишева уже давно ждала случая выставить Братию за порог своего дома. И вот рухнувшая люстра поставила эту точку…

Княгиня прислала наверх своего служителя, который объявил Братии твердую княжью волю: все они должны были немедленно покинуть мастерскую навсегда…

Ефима это объявление будто громом поразило: что ему теперь делать, куда деваться, как быть?!

Товарищи его между тем послали к Тенишевой депутацию, которая заявила ей, что Братия, как бы там ни было, не распадается и просит у княгини, хотя бы во временное пользование, мольбертов и стульев. Депутация вернулась с отказом. Кто-то в общем возбуждении крикнул: «А мы и без разрешения все растащим!..» И растащили тут же.

Через несколько дней им посчастливилось найти подходящую квартиру на Васильевском острове, сложились, снесли туда все, что удалось утащить из бывшей студии. На шумном общем сборе было провозглашено начало новой студии. Решили назвать ее «Первой свободной мастерской».

Все представлялось им довольно простым: мастерская держится на самоуправлении, без руководителя, даже натурщиков решили не нанимать, позировать стали сами, поочередно, нанимали только натурщиц.

Энтузиазма сначала было много. Собирались и работали с воодушевлением. Еще более частыми стали вечеринки с чаепитиями, шумными спорами, разговорами. Работы свои оценивали сами, порой в горячке, в молодом задоре разнося друг друга в пух и прах. Случалось, дело доходило до больших ссор.

Ефим с тяжелым сердцем переживал свое новое положение: чувствовал себя так, будто каким-нибудь слепым вихрем его внезапно зашвырнуло на какой-то необитаемый остров, хоть и был этот «остров» посреди огромного столичного города, кричи тут он, зови на помощь, никто не отзовется, не поможет…

По возвращении в столицу Ефим снова поселился с Чехониным и Шестопаловым и снова на новом месте. На этот раз квартира оказалась на Первой линии…

В отличие от Ефима, Чехонин с Шестопаловым после изгнания Братии с Галерной не унывали. Чехонин в студии отзанимался целых пять лет, набил руку так, что иные его рисунки вполне могли сойти за репинские. Академия его не манила. Он застал еще то время, когда Репин часто рисовал и писал в студии вместе со своими учениками. Вот ту наглядность он и ценил в Репине, как в учителе.

— Я научился у Репина главному, как сам считаю, — умению видеть натуру и передавать ее. Что мог, я взял у него тут, в студии. Чего же ради мне идти в Академию?! — сказал он Ефиму еще прошлой весной.

Шестопалова мечта об Академии, похоже, тоже не очень мучила. Ефим же, кроме поступления в Академию, иного пути для себя не видел тут, в Питере. Он искал выход из создавшегося положения. Выход виделся ему только в одном — если бы Репин снова протянул ему руку, вытащил бы его опять на заветную твердую дорогу, принял бы в свою академическую мастерскую…

Он долго не решался написать Репину, но что было делать: не мог же он надеяться на то, что Илья Ефимович сам вспомнит о нем и позовет… Решился, написал.

Каждый день его теперь начинался с надежды: Репин ответит, напишет, чтоб он пришел в Академию для разговора. Но письма ответного все не было. Среди декабря Ефим написал второе письмо…

«Многоуважаемый Илья Ефимович!

Простите меня, ради Бога, что вот опять набрался храбрости обеспокоить Вас. Опять вслух перед Вами пою «На реках Вавилонских тамо седохом и плакохом…» Со мной неразлучно сознание, что без Вашего руководства я пропаду совсем. И среда так много значит. Уже одно то, что постоянно торчит перед глазами низкий уровень работ, нехорошо настраивает и должно вредно действовать на художественное чутье.

А годы идут, и все лучшие годы… Куй железо, пока горячо… И каких усилий стоит мое проживание здесь!..

Простите ли меня, Илья Ефимович, что опять обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой: примите меня как-нибудь частным образом в Вашу академическую мастерскую, хоть временно, на месяц, на испытание, в уголок куда-нибудь.

Я только и жил этой надеждой. Вы бы этим воскресили меня. Ведь я изведусь совсем, Илья Ефимович, если Вы не спасете меня. Дайте мне хотя бы перышко из тех крыльев, которые взяли обратно. Не сочтите меня ханжой и навязчивым выскочкой. Боже мой! Боже мой! Что же мне делать, что?..

На смену моей восторженности возникает хаос какой-то, холодный, безотрадный, пропитанный недоверием, тоской и горечью. И так как идеалы свои и стремления не могу я менять, как сапоги, то теперь для меня свет клином сошелся. Все, чем жил, чем горел, угрожает уйти от меня. Но, Господи! Ведь это — сама смерть для меня!..»