Божественная любовь, полагал Джордано Бруно, проявляет себя в беспредельном, безмерном творении вещей; в человеке любовь проявляется в беспредельной, неутолимой жажде творить бесконечность.
Это была книга Феллоуза Крафта, самая первая, хотя женщина откладывала ее напоследок; все остальные она уже прочла. Звали ее Розалинда Расмуссен.
Джордано Бруно первым в западной истории увидел материальную Вселенную буквально бесконечным, не имеющим границ пространством, в самом деле полным звезд, которые суть солнца, вкруг которых вращаются планеты вроде нашей, — и так до бесконечности; не в пример Паскалю в следующем столетии, он не пугался бесконечности, не ощущал себя малой песчинкой. В «Изгнании торжествующего зверя» он писал: «Ибо боги находят наслаждение в многообразном изображении всего и в многоразличных плодах всех умов: они столько же сорадуются всему существующему, сколько и заботятся и дают повеления, чтобы все было и устроилось».[265] Радуясь, словно бы сам принадлежал к богам, Бруно наслаждался божественной плодовитостью и полагал себя достаточно обширным, чтобы вместить в себя, по крайней мере в свой ум, все, что они столь великодушно создали.
Смущенная и расстроенная, Роузи подняла глаза от страницы. Смущало ее то, что она, возможно, не понимала написанного или неправильно истолковывала, а расстраивало то, что в этих словах ей чудилась беспечная, веселая ненасытность, заставлявшая ощутить свое убожество и равнодушие, неспособность воспринимать веши в этом мире помногу одновременно; тут ей надоело и она отвлеклась от книги.
— Мама! — окликнула Роузи ее дочка Сэм, трехлетняя светловолосая девочка, которую тоже по-своему занимало бесконечное сотворение вещей, по крайней мере в этом саду. — Давай нарвем цветов.
Имела ли право Роузи, как хозяйка, рвать цветы? Никто другой такого права не имел; Феллоуз Крафт покоился в могиле, и наследников у него не было, кроме фонда — Фонда Расмуссена, в котором она состояла на службе.
— Ну, пожалуйста.
— Подожди, детка. Я принесу ножницы.
Из этого бы вышла замечательная картина, подумала она (Роузи была художницей, или была в прошлом, или пыталась писать картины и могла бы начать снова, или попытаться): под июньским солнцем ковер высоких, написанных в реалистической манере цветов; беспомощно, испуганно они наблюдают, как крепкое светловолосое дитя старается сломать или вырвать один из стеблей — сил у него больше, чем можно ожидать. Зубы девочки стиснуты, босые ноги плотно упираются в землю, но тоненькие волосы нежней лепестков.
В сердце Роузи, или в месте, для него отведенном, зашевелился болезненно-плотный комок, таинственным образом его заменивший: не сама мышца, а нечто другое, сердце сердца.
Она подняла глаза. С ее места было видно окно комнатки, где Крафт писал свои книги, но солнечные блики на стеклах и черная пустота оконной сетки мешали заглянуть внутрь, где, пока Роузи читала первую книгу Крафта, Пирс Моффет листал страницы самой последней.
Романист Феллоуз Крафт, известный теперь главным образом (если слово «известный» не будет преувеличением) благодаря целой полке исторических сочинений, которые Пирс проглотил одно за другим и по большей части не сохранил в памяти, испытывал своеобразную гордость оттого, что способен был заниматься разными видами литературной поденщины. В нескольких десятках библиотек стояли под буквой «К», в основном много лет не читанные, но все еще помеченные номерами десятичной классификации Дьюи,[266] две биографические книги («Путешествие Бруно», 1931, которую Роузи как раз читала, и «Зимний король»,[267] 1940). Имелись популярное историческое сочинение («Елизаветинцы», 1953), детский рассказ («Потерявшийся», 1959), сборник рассказов о привидениях, пара книг о путешествиях, лихо закрученный детектив («Кричи "Убивают"», 1939) и даже образчик порнографии («Неглубоко», не датировано, «Герм-пресс»).
Однако, воображая себя шустрым бурым лисом, что живет своим умом на «холмогорье в пограничной области литературы» (куда один обозреватель поместил его работы), он был на самом деле сочинителем медлительным и придирчивым, тратил на свои книги изрядное время и изрядно волновался об их судьбе, чего не желал признать. В результате его исторические романы выходили слишком краткими, чтобы любители жанра ими зачитывались, и полный свод его oeuvre[268] был слишком мал, чтобы прокормить автора. С возрастом ему все труднее было добиваться правдоподобия («жизнеподобия», как он выражался) своих исторических персонажей, а также делать убедительными их предполагаемые поступки; он писал меньше и меньше, медленней и медленней, словно сбиваясь на все более низкие обороты. Когда небольшой семейный фонд выделил ему стипендию для продолжения работы, он, похоже, и вовсе застрял на месте.