— Вы, Ниночка, не обращайте на него внимания, он у нас с детства такой, — сказала, улыбаясь, Мария Дмитриевна.
Отойдя от стола, гости уже не пели и не танцевали. Все очень утомились, и каждому хотелось только покоя, внимательных собеседников, негромких разговоров.
Молодые люди вышли покурить. Вместе с ними пошел Игорь, хоть он и не курил. Потом они вернулись, подсели к женщинам.
Нина устало улыбалась, кутаясь в теплый Олин платок: ей стало холодно. Она прислушивалась к разговорам, но сама не вмешивалась в них. Ей казалось, что все говорят о чем-то умном, о чем она говорить не может.
— Эх, молодость! — уже серьезно воскликнул Иван Дмитриевич. — Как подумаешь, что тебе уже скоро сорок стукнет, да посмотришь на этих мальчиков — жаль становится…
— Чего? — спросила Мария Дмитриевна, и в ее глазах Нина заметила насмешливые огоньки.
— Юности, глубокоуважаемая сестричка, юности! Той, которая ни над чем не задумывается, которая самые сложные проблемы решает сгоряча, одним махом, и которая умеет так чисто, так искренне любить!
— Вот так всегда, — с тихим, ласковым смешком заметила Мария Дмитриевна. — Как выпьет, так и в лирику впадает.
— Да, в лирику, — согласился Иван Дмитриевич. — Я бы полжизни отдал, чтобы снова хоть на месяц стать двадцатилетним… Как подумаешь: боже, какой я глупый был! Скольких девушек не поцеловал! — схватился он за голову.
Все засмеялись.
— А я не жалею о своих девичьих годах, — задумчиво сказала Оксана. Она откинулась на спинку стула и, покачиваясь, смотрела прямо на лампу, и в ее глазах тоже покачивалось по маленькой золотистой лампочке. — Мне просто непонятно, а иногда даже досадно: почему чаще всего описывают юношескую любовь? Да, она очень романтична, она розово-голубая, мы все испытали ее. Но после замужества любовь становится намного глубже, полнее, содержательнее…
— Это все потому, что вам, Оксана, только двадцать два года…
— Не знаю, — ответила Оксана. — Не знаю, — уже задумчиво повторила она. — Нет! — встряхнула Оксана своими пышными кудрями. — Нужно жить так, чтобы каждый день был интереснее минувшего. Мы не имеем права обеднять нашу жизнь!..
— Верно, Оксаночка, — согласилась Мария Дмитриевна. — Жизнь обеднять не следует.
«Она счастлива с мужем», — решила Нина, глядя на Оксану. Но ей ближе и понятнее было настроение Ивана Дмитриевича. В ее глазах юность тоже была неповторимо прекрасной.
XI
В районном отделе культурно-просветительных учреждений, куда в первую очередь зашел Яков, ему порекомендовали поехать в глухое полесское село, затерявшееся среди лесов и озер на самой границе Пинских болот.
— Там у нас лучший заведующий клубом, — сказал инструктор отдела. — Очень любопытная девушка.
Узнав, что от районного центра до этого села двадцать восемь километров, Горбатюк сразу же отправился в исполком райсовета в надежде на какой-нибудь транспорт. Но ему не повезло: никого из районного начальства на месте не было, все разъехались по селам.
Выйдя на улицу, Яков остановился. Перспектива потерять целый день совершенно не устраивала его. И хотя Горбатюк давно привык к тому, что в командировке нередко приходится либо ожидать транспорта, либо нужного человека, который, как назло, вздумал именно в этот день куда-то уехать, он все же не мог примириться с тем, что придется ждать до следующего утра.
Немного подумав, Яков решил добираться до села пешком. Хоть было уже за полдень и инструктор предупреждал, что дорога к селу идет через глухой лес и на этой дороге до сих пор еще случаются «бандопроявления», как выразился он, Горбатюк махнул на все рукой, полагаясь на цыганское счастье, всегда сопровождавшее его в командировках.
Уже было совсем темно, когда он, усталый, голодный и страшно злой, подходил к околице села. Сквозь частый дождик тускло мерцали сиротливые огоньки, доносился тревожный собачий лай, и было немного жутко. Яков весь промок, забрызгался грязью и мечтал лишь об одном: поскорее добраться до какой-нибудь хаты, упасть на солому и дать покой ноющему телу. Поэтому, уже не разбирая дороги, проваливаясь в лужи и чертыхаясь, Яков поплелся на ближайший огонек.
Этот огонек светился в колхозной конторе, расположенной на отшибе от села.
В конторе стояли длинный, залитый чернилами стол без ящиков, широкая дубовая скамья под вытертой многими спинами стеной и несколько табуреток. Сторож, впустивший Якова, даже не спросил, кто он и откуда, и молча уселся в угол недалеко от облупленной плиты. Он был бос, в старой шапке и потрепанной, очень грязной шинели, еще польского образца, с такими длинными рукавами, что рук его совершенно не было видно. Давно не бритое, щедро поросшее густой рыжеватой щетиной лицо его было равнодушно-угрюмо. Неохотно отвечая на вопросы Якова, он смотрел не на него, а на свои ноги.