К началу литургии в честь Dies Sanctissimi Corporis et Sanguinis Domini20 Ленучча опоздала.
В маленькой церкви ждала радость. Праздничное богослужение вел отец Коданини, Ленуччин духовник. Он тоже захотел сделать своей духовной дочери подарок ко дню рождения!
Увидев девочку, аббат ей улыбнулся одними глазами. Момент был торжественный, строгий: освящение облаток, Тела Христова, и вина, Его Крови.
Ленучча подошла к причастию одна из первых.
— Поди с утра ничего не ела? — шепнул отец Коданини. — Съешь две и вот еще, спрячь в рукав.
Суя в рот облатку, потом вторую, легонько щелкнул девочку по носу, дал отпить сладкого вина. Сказал:
— Потом зайду. Только сначала поговорю с настоятельницей. Что-то неладно у нее тут…
Он был аббатом бенедиктинского монастыря Сан Джорджо, одного из главных в Венеции. То, что святой отец в такой день служит не в собственной величественной церкви, а в маленькой, безвестной обители, было для монастыря Святой Магдалины огромной честью.
Удивленная последней фразой, Ленучча впервые поглядела вокруг — до сего момента она внимала лишь молитвенному таинству.
Церковь действительно выглядела странновато. Плотно стоявшие монашки во главе с аббатисой смотрелись стаей ворон, опустившейся на цветочную поляну. Слева и справа, благочестиво сложив ладони, толпились нарядные молодые женщины, одна краше другой. Лицо у матери Эмилианы было тревожное, ресницы часто помигивали.
До конца церемонии было еще далеко. Предстояло праздничное гимнопение — отец Коданини привел с собой певчих: трех бородатых монахов в черно-белом бенедиктинском облачении и тоненького юношу-мирянина с каким-то нездешним, будто сошедшим с иконы лицом. Это солист, догадалась Ленучча. Должно быть, знаменитый певец, если падре пригласил его на праздничную службу.
Здесь она увидела, что кто-то машет ей от двери. Прищурилась — свечи горели ярко только близ алтаря — и обрадовалась. Ноннина! Тоже пришла!
Когда-то няня, теперь камеристка, Ноннина, конечно, не могла допустить, чтобы ее любимая девочка провела вечер в чужих стенах одна.
Ленучча протиснулась сквозь толпу.
— Я тебе принесла пирожков, — чмокнула ее в висок Ноннина. — И прослежу, чтобы ты их съела, без этого не уйду.
Потом она шептала без остановки, не умела молчать.
— Нашли, куда определить ребенка. Меня бы спросили! Но и я тоже хороша. Санта-Магдалена так Санта-Магдалена, думаю. Только сейчас, когда уже подходила, стукнуло: это же «Магдалена-Блудница»!
— Ну а какая еще? Святая Магдалина и была блудницей.
— Тутошняя матушка сдает кельи непотребным девкам, а к ним таскаются кавалеры. Потому и обитель такая богатенькая. Тут поллайо. Ты только погляди на них, — кивнула Ноннина на красивых женщин, выстроившихся в очередь за причастием.
Поллайо, «курятник» — это монастырь, который не только монастырь, или паломническая гостиница, куда пускают не только паломников. Нечистый потому и зовется нечистым, что любит подселяться ко всему чистому и его грязнить. Ленучча про подобные места слышала, но никогда ими не интересовалась. Потому что неинтересно.
Однако теперь вспомнила, как мать Эмилиана говорила, что многие женщины приходят сюда помолиться в ночное время. Так вот почему постоялицу поселили в самом дальнем углу!
Сколь удивительное место проживания избрал для нее Божий жребий! В этом определенно содержался некий сокровенный смысл.
— Эти женщины сами выбрали такую судьбу?
Она переводила взгляд с лица на лицо. Каждое казалось ей загадкой.
— Тьфу это, а не судьба — за деньги подол заворачивать, — сердито прошипела Ноннина и перекрестила рот — спохватилась, что находится в церкви. — Разряжаются в шелка-бархаты, сладко жрут, допоздна дрыхнут, а только какая это жизнь? Я бы лучше с голоду подохла. Мне такого женского счастья не надо.
— А какого женского счастья тебе надо? В чем оно, по-твоему?
Ленучча спросила про это, потому что вдруг подумала: вот кто всегда светится счастьем. Что если Ноннина знает неведомое ученым мудрецам? Сказано же: откроется Истина тем, кто прост духом.
— А проще надо быть, — ответила Ноннина, будто подслушав. — Надо жить, как чайка. Полетает — сядет. Качается себе на волнах, да и счастлива, ничего ей не надо. День за днем, всю жизнь, пока не помрет. И помрет-то без страху. Придет ее пора — раскинет крылья по воде. Раньше, рыбы, я вас ела, теперь вы меня слопайте, не жалко. Я тоже так живу, про завтра-послезавтра не думаю. Коли сейчас всё ладно, это и счастье. Бедная ты моя. — Обняла, погладила по спине. — Всё думаешь, думаешь, городишь турусы на колесах, а не надо ничего этого. Счастье — оно везде. Бери да радуйся.
Это концепт счастья по Аристиппу, сказала себе Ленучча: «Ешь привольно растущие фиги и дешевые лепешки из ячменной муки, купайся в источнике Эннеакрупоса и оттуда же пей воду, носи летом и зимою один и тот же грязный плащ, как подобает свободному человеку — это лучше всякого золота». Но возразил же этому гедонисту мудрый Антисфен, что…
Мысль осталась недодуманной, потому что раздались божественные звуки, от которых затрепетало сердце. Баритон, бас и профундо без предварения, сразу запели гимн, написанный святым Фомой Аквинским:
Pange lingua gloriosi
Corporis mysterium,
Sanguinisque pretiosi…21
Симфония сильных, глубоких голосов зазвучала так стройно, так звучно, так мощно, что у Ленуччи от восторга сжалось сердце. А потом вступил четвертый голос — чистый, как хрусталь, сияющий, как луч солнечного света; он поднялся над мужскими, устремился ввысь, ввысь — и сердце распахнулось, на глазах у девочки выступили слезы.
— Как прекрасно… — пролепетала она, совершенно околдованная.
— Знатно заливается, — согласилась Ноннина. — Это Кола Ринальди, кастрат с Джудекки. Говорят, в тринадцать лет красивый был мальчонка, все девчонки на него заглядывались. Зато теперь при хорошем заработке, и поет — заслушаешься. Эх, всё равно жалко. Вроде оттяпали человеку такую малость, и уже не человек, а не поймешь что. Не он, и не она, не парень и не девка.
А может быть, наоборот? — подумала Ленучча, глядя сквозь слезы на прекрасное, будто бесплотное лицо певца. Может быть, настоящим человеком становится лишь тот, кто избавился от цепей своего пола? Ведь старики и старухи лучше молодых мужчин и женщин, равно как монахи и монахини лучше мирян, ибо никого не обижают, не мучают, не убивают, не грешат?
Поздним вечером, когда Ноннина уже ушла, Ленучча вышла в темный монастырский сад, чтобы дождаться духовника. Отец Коданини задерживался у настоятельницы — видно, разговор получился трудным.
Ленучча сидела в увитой плющом беседке. Мимо по галерее скользили тени, открывались и закрывались двери келий. К женщинам, торгующим своими грешными телами, начали прибывать клиенты. Там копошилась земная жизнь, суетная и нечистая, но в памяти всё звучал хрустальный голос, воспевающий Corpus Domini, наполнял душу возвышенным волнением.
И вдруг случилось ужасное. Сначала в самом низу живота что-то стиснулось, потом стало горячо и мокро, потекло по ногам. Девочка в панике вскочила, подняла платье, сунула руку и вскрикнула. Ладонь была черной и пахла, как только что разрубленная, кровоточащая говядина.
Это она, menstruis femina, догадалась Ленучча. Но почему здесь, в монастыре, и сейчас, когда в душе звучал высокий голос? Это напоминание, это знак: я — всего лишь женщина и никуда от своей женской доли не денусь. Мужчина может взять и обрубить цепь, приковывающую к естеству, как сделал Кола Ринальди, но у меня такой возможности нет. Я родилась и проживу свою жизнь женщиной, всего лишь женщиной…
Она горько, взахлеб разрыдалась, глядя на свою окровавленную ладонь, на стекающие по ногам струйки — подол платья был зажат в другой руке.
Шагов Ленучча не услышала.
— Кто это тут слезы льет? Что у нас стряслось? — спросил мелодичный голос.
У входа в беседку стояла женщина. Верхняя половина лица закрыта кружевной полумаской, в прорезях блестят огромные подкрашенные глаза с неестественно густыми, должно быть, подведенными ресницами. Блестели в лунном свете и обнаженные плечи, полуприкрытые испанской мантильей. Одна из ночных красавиц, никакого сомнения.