Хозяйка молчала, глядя на гостя с учтивым, но отсутствующим выражением лица. Очевидно она тоже неплохо владела искусством терпения, а может быть просто привыкла, что падуанский верховный пастырь привозит важных визитеров поглазеть на местную достопримечательность. О чем бы таком еще ее спросить, чтоб развлечь кузена Луи?
Д’Эстре увидел разложенную на столе карту звездного неба — превосходную, с мастерски прорисованными деталями. Такими схемами обычно пользуются гадальщики-звездочеты, гордо именующие себя «астрологами». Неудивительно, что «доттора-лауреата» увлекается этой чепухой. Она наверняка и философский камень по ночам добывает. Или выращивает Волшебную Мандрагору.
— Я вижу, вам подвластны и тайны звезд. Могу ли я попросить вас, госпожа Корнаро, составить гороскоп, предсказывающий будущее Европы и всего подлунного мира, — попросил он, изобразив благоговейность. Вот что наверняка понравится королю, Луи обожает пророчества.
— По звездам нельзя предсказать будущее, — молвила хозяйка. — Впрочем будущее мира и так очевидно.
— Лишь вашему острому рассудку. Не нам, простым смертным. Просветите меня, прошу вас.
Он произнес эти слова с самым серьезным видом.
— Человеческая цивилизация находится в детском возрасте, — сказала Елена Корнаро будто о чем-то само собой разумеющемся. — Даже в самых просвещенных странах общество подобно ребенку восьми лет, который пока еще совсем не развит, пугается всего непонятного, без конца попадает в разные глупые ситуации, болеет детскими болезнями и постоянно перепачкан в грязи. По моим расчетам, год взросления цивилизации равен пятидесяти астрономическим годам, то есть через сто лет, к 1780 году, наш ребенок будет десятилетним, а это уже возраст небезобидного озорства; к 1930 году, достигнув тринадцатилетия, человечество превратится в шкодливого и жестокого подростка; к 2030 году, в пятнадцать лет, оно станет юношей, то есть его физическая сила будет опасно опережать умственное развитие. Первичной зрелости мы как биологический species достигнем не ранее чем лет через четыреста-пятьсот. Если, конечно, до того не погубим себя какой-нибудь безрассудной выходкой.
Кардинал слушал сначала снисходительно, потом изумленно. Это были в точности его собственные мысли, которыми он никогда ни с кем не делился, ибо где же взять собеседника, способного к такому полету ума? Правда, расчеты Сезара Д’Эстре были оптимистичней. Он уповал на то, что заря Разума, забрезжившая на европейском горизонте, приведет самые просвещенные страны, прежде всего Францию, к относительной чистоте уже лет через сто, где-нибудь на исходе восемнадцатого столетия.
Хозяйка рассмеялась.
— Точно с такими же лицами взирали на меня ученые мужи, явившиеся на мою защиту диссертации. Будто на Валаамову ослицу, заговорившую человечьим языком, или на обученную ловким трюкам обезьяну.
— Простите их и простите меня, сударыня, — пролепетал прелат. — Мы все сотканы из предубеждений и ложных представлений, мы приучены смотреть на женщин как на полуодушевленных созданий. Но верно и то, что я никогда не встречал женщин подобных вам. Таких, вероятно, больше и нет. Либо же вы женщина только по видимости.
— Увы, я женщина, я чересчур женщина. — Елена печально вздохнула. — Мой разум и моя душа помещены вот в эту тюрьму, тюрьму моего тела. — Она положила руку на грудь, впрочем едва оттопыривавшуюся под наглухо, до самого горла, застегнутым платьем. — И всю жизнь узница бьется о стены плоти, которая давит, душит, не дает вырваться.
— О, как мне это знакомо! — воскликнул Д’Эстре. — Потому я и надел это облаченье. — Он тоже коснулся своей пурпурной груди. — Вот мой заслон от грязи мира и собственной плоти.
— А мой — вот.
Она вдруг стала расстегивать платье. У кардинала расширились глаза — что она делает?!
Под платьем однако была не обнаженная кожа, а грубая мешковина.
— Вместо нижнего белья я ношу рясу-власяницу, с одиннадцати лет, когда приняла обеты, — сказала Елена. — Не из благочестия, а чтобы мое тело знало: оно мне слуга, а не господин. Его участь — жить в чистоте, но скудости, много работать и не ведать роскоши.
— Вы облата?! — воскликнул кардинал. — Так вот почему вы не вышли замуж несмотря на красоту и богатство.
Она рассмеялась.
— Я вижу, среди моих достоинств ум вы не назвали.
— Кому нужен ум от супруги? Особенно столь острый и глубокий, как ваш, — засмеялся и Д’Эстре, испытывая странное чувство, в котором смешивались радость, изумление и, пожалуй, недоверие — наяву ли всё это. Нечто подобное, вероятно, ощущает человек, оказавшийся на необитаемом острове, давно смирившийся с мыслью, что до скончания века будет прозябать здесь один, и вдруг увидевший еще одну живую душу. — Однако при таком отце да с таким приданым в жены взяли бы даже Горгону. Обет целомудрия, освященный церковью — отличная защита. Жаль я в шестнадцать лет до этого не додумался. Поблизости не было бенедиктинских монастырей. Став облатом, я сохранил бы чистоту и не был бы вынужден носить это скучное облачение и тратить столько времени на скучные обряды. В одиннадцать лет вы были умнее, чем я в шестнадцать, мадемуазель. Однако почему же никто не упоминает о вашем облатстве?
Удивительно, как легко, безо всякой опаски проговорилось про скуку церковных обрядов. Сказанные кардиналом, такие слова повергли бы в ужас любого собеседника, но не эту поразительную женщину. Она лишь понимающе кивнула, а на вопрос ответила:
— Потому что никто об этом не знает. Это мое частное дело, мои личные правила жизни. Мой отец узнал, когда мне было уже восемнадцать и он привел первого жениха, блистательного капитана Марко Контарини, героя турецкой войны и племянника дожа. Бедный папочка. Он был совершенно убит, грозился получить у его святейшества освобождение от обетов и даже отправил в Рим ходатайство. Но я тоже написала письмо понтифику, а поскольку я знала канонические законы и владела теологической цитатикой намного лучше, чем папочка, капитул принял мою сторону.
— Однако вы сказали «первый жених». Значит, были и другие?
— Да, был второй — семь лет спустя, когда по Европе разнесся слух о дивной деве, что подобна волшебной птице Харадр, ведающей тайны неба и земли.
Тон был весел, но взгляд карих глаз внимателен — сначала испытующ, затем стал приязненным. Д’Эстре понял, что он взвешен на весах и не найден легким.
— И явился в Венецию один германский принц, увлеченный алхимией, чтобы показать мне свои формулы. Ныне он уже взошел на престол, поэтому не буду называть имени. Я сказала горе-исследователю, что его изыскания совершенно нелепы, что Трансмутация физических элементов в принципе невозможна. Перевела разговор на музыку, в которой принц разбирался намного лучше, имела неосторожность запеть. Вдруг глупый юноша взял и попросил моей руки. Что было с папочкой! Он всегда мечтал, что я стану августейшей особой, новой Катериной Кипрской. Пришлось вынести мольбы, даже рыданья, но я выстояла. Господь придал мне стойкости.
Последняя фраза заинтересовала кардинала даже больше, чем занятная история о сватовстве германского принца. Кто это, догадаться было нетрудно. Когда много лет занимаешься конфиденциальной дипломатией, знаешь привычки и увлечения всех государей. Должно быть, Иоганн-Георг Саксонский, увлекающийся алхимией и музыкой.
— Вы веруете в Бога? — удивился Д’Эстре. — Я пришел к убеждению, что люди смелого, самостоятельного ума (а вы безусловно принадлежите к высшему разряду этой породы) не привыкли полагаться на веру. Ум всегда ищет научных доказательств, а существование Бога ведь научно недоказуемо.
Никогда и никому не говорил он подобных кощунств. А мадемуазель Корнаро нисколько не удивилась.
— Верю, но не так, как предписывает церковь, — преспокойно ответила она, будто речь шла о некоем теоретическом и совершенно невинном предмете. — Концепцию Бога я перестала рассматривать в четырнадцать лет как маловероятную. Моя гипотеза (а гипотезы в отличие от аксиом содержат элемент допущения) такова: хоть материя, сиречь тело, тленно и смертно, но дух бесплотен и потому нетленен, а стало быть должен сохраняться и после физического умирания. Поэтому я построила свою экзистенцию по закону, который я называю «Обратная евхаристия».