Его святейшество провозгласил себя пленником антиклерикалов, захвативших Рим. Ужасно.
В России расследуют убийство студента, совершенное нигилистами. Этого следовало ожидать от последователей сатаниста Герцена.
Пруссаки, евреи, язычники, антиклерикалы, нигилисты ныне правят бал, ликуют, бесчинствуют. Всех их старуха ненавидела. Она много кого ненавидела и много кого любила. На свете не было ничего, к чему она относилась бы с равнодушием. Ибо в Иоанновом «Откровении» сказано: не студеное и не горячее, но теплое имам та изблевати из уст моих. Теплое, то есть не такое и не сякое, и вашим, и нашим, Софья Федоровна тоже ненавидела. Любила родных, друзей, богобоязненных и честных людей, лошадей, собак и прочих божьих тварей, свой замок Нуэтт, литературу, весну, лето и осень (гнилую французскую зиму ненавидела), всех — вообще всех детей, и особенно милых девочек, читающих книги.
Одетта подошла вместе с матерью, взволнованно дыша. В этом возрасте дети, приходя в возбуждение, шумно втягивают воздух ртом, это очень трогательно.
— Мадам… Ваше сиятельство, — почтительно заговорила дама. — Прошу прощения, что отрываю вас от чтения… Но это такая невероятная удача! Не могли бы вы подписать книгу моей дочери? Она обожает ваши сочинения!
Очень похожа на мою Валентину, и возраст тот же, подумала Софья Федоровна. Ей довольно было одного взгляда, и она знала про ребенка всё. Опыт.
— Как тебя зовут, ангел мой?
— Одетта, — еле слышно ответила девочка.
Умненькая, бойкая, нервная. Через полминуты перестанет стесняться и затараторит, уже знала бабушка двадцати внуков.
Так и вышло.
— А что такое «Рос-топ-шин»? — с трудом прочитала по слогам девочка.
Французам это имя казалось невообразимым и комичным. Отца они сначала называли «Росс-тон-шьен», «Стукни-свою-собаку», но потом научились выговаривать как положено. И комиковать перестали.
— Это русская фамилия. Я русская.
— Не может быть! — поразилась мать. — Самая любимая писательница Франции — и русская?
А девочка, наморщив лоб, спросила:
— Почему же вы пишете книги на французском?
— Chtob ty, douchenka, ikh tchitala.
— Ой, я не поняла…
— Если б я писала по-русски, ты бы тоже ничего не понимала. А я пишу для таких девочек, как ты.
Мысль малютки продолжала работать — прелестное зрелище.
— А как же русские девочки? Почему вы не пишете для них?
— Русские девочки тоже читают на французском, — ответила Софья Федоровна и засомневалась. Так было во времена ее детства: дети в семьях, где из книг знают не только библию, сначала учились читать по-французски и только потом по-русски, да и то не все. Но сейчас, быть может, иначе? У них там появилась собственная литература, в том числе и детская.
Но думать про то, что происходит в России, было неприятно. Свою родину, когда-то такую любимую, графиня тоже ненавидела. Люди, пристрастия и целые страны у нее перемещались из любимых в ненавистные в один миг.
Хотя той России, детской, счастливой, достойной любви, давно уже не существовало. Она сгорела дотла.
Даже сейчас, без малого шесть десятилетий спустя, память без труда вытянула из прошлого страшную картину.
Тринадцатилетняя Соня оглядывается с холма и видит пылающее Вороново: античный фронтон, почерневший от копоти, языки огня из окон, рушащиеся колонны. «Не оглядывайся, превратишься в соляной столп», — глухо говорит отец и задергивает шторку на карете. По его лицу текут слезы. Никогда раньше и никогда потом она не видела его плачущим.
Как измельчали времена. И как измельчали люди. Французы не сожгут Париж, отдадут врагам. А она, жалкая дочь великого отца, не сожгла свой Нуэтт, и там со дня на день будут топать своими сапожищами пруссаки, жрать на фамильном фарфоре, дрыхнуть в спальнях и пьянствовать в винном погребе…
Она написала на книге née Rostopschine, и это правда: она не Ростопчин, она недостойна сего славного имени. И главное, все равно ведь потом жить в опоганенном доме будет невозможно. Лучше уж было сжечь…
После раздражающего чтения газеты требовалось войти в состояние возвышенной умиротворенности. Со станции Софья Федоровна всегда шла на городское кладбище, где недавно был приобретен участок. Пора было озаботиться последним пристанищем, ведь восьмой десяток. Всегда думала, что упокоится у себя дома, в Нуэтт, но какой может быть покой в оскверненной земле? Дожить здесь, здесь и возлечь на вечное ложе.
Посидела перед огороженным колышками прямоугольником, сверяясь с эскизом памятника — специально прихватила с собой. Справа будет место для старшего сына, нежно любимого Гастона, светлой души. У него в жизни никого нет и не было кроме матери, незачем им расставаться и после смерти.
Думая о Грядущей Жизни, успокоилась сердцем и просветлела разумом. Вошла в состояние, нужное для работы. Пожалела лишь, что не взяла с собой карандаш — сразу бы и поправила нужное в эскизе.
Но ничего, занялась этим, вернувшись домой: вставила в эпитафию пропущенное имя Rostopschine.
Да: Бог и мои дети. Но и мои книги.
С литературой она прожила всю жизнь. С шести лет и почти до шестидесяти читала, каждую свободную минуту читала, а потом начала писать — очень поздно, но неостановимо, роман за романом, словно вода накапливалась, накапливалась в пруду и прорвала плотину. В возрасте, когда другие женщины увядают и съеживаются, словно осенние листья, она начала жить по-настоящему. У мужчин поздний расцвет редко, но случается. У женщин — никогда. В восхищенной рецензии на первую книгу, сборник сказок, критик сравнил графиню де Сегюр с Шарлем Перро, дебютировавшим в 70-летнем возрасте. Что ж, сходство действительно есть. Автор «Красной шапочки» и «Золушки» тоже сочинил свои первые произведения для собственных внуков и тоже нуждался в деньгах. Но Перро не перешел от детских сказок к романам. И не стал при жизни самым популярным литератором самой читающей страны. А книги comtesse de Segur née Rostopschine стоят в каждом доме, где есть дети. И платят нам не по пятнадцать сантимов за строчку, как в начале, а по пятьдесят. Муж, простить которого по-христиански никак не получается даже посмертно, презрительно называл свою вечно беременную супругу «la mère Gigogne», «мамаша Матрешка». Он думал, что она годна только для деторождения. Да, я Матрешка, но из моей утробы выходят не только дети, у меня рождаются книги, которыми зачитывается Европа!
Ты спрашиваешь, деточка, почему я, русская, пишу на французском? Отец говорил: «Софи, «русская литература» — это oxymore, все равно что «французский квас». По-русски и слова-то такого нет. Равно как слов «проза» и «поэзия».
Русская писательница? Это было невообразимо. Иное дело — маркиза де Севинье. Или мадам де Сталь, которая гостила у них в Воронове, без умолку сыпавшая парадоксальными афоризмами и остроумными mots, картинно жестикулирующая. Отец, в ту пору московский главнокомандующий, потом иронически написал государю императору: «Поиграв умом и показав свои прекрасные руки, г-жа де Сталь уехала из Москвы», но на юную Соню писательница произвела огромное впечатление. Впервые кто-то — и женщина! — в застольной беседе затмила блестящего батюшку. Вот что такое «писательница»!
Это было летом 1812 года, когда прежняя Софи стала «Сонечкой», а папá — «батюшкой». Французский язык в доме попал под запрет, исключение было сделано лишь ради именитой гостьи и лишь потому, что она бежала от гонений Бонапарта. Какое это было тяжкое время! Сонечка тогда очень любила Россию и люто ненавидела Францию. Не способная обходиться без чтения — французские книги были тоже запрещены, — она старательно пыталась увлечься русскими романами. Как же они были беспомощны! «Марфа-посадница», «Пригожая повариха». Неужто теперь всю жизнь продираться через неповоротливые фразы, со скукой следить за деревянными героями? Но ради Отечества Соня была готова на эту великую жертву.
Увы. Отечество заплатило батюшке за подвиг, величественное сожжение Москвы, и античную жертву, сожжение Воронова, черной неблагодарностью, подлым предательством. Когда владельцы сожженных домов, низкие люди, стали предъявлять иски за свое уничтоженное имущество, Россия обвинила во всем графа Ростопчина. Он, истинный победитель Наполеона, сокрушенного не силою оружия, а пожаром Москвы, был ошельмован и изгнан.