Выбрать главу

Тьфу, изыди, сатана.

Обычно эгобеллетризация ограничивается тем, что писатель как-нибудь колоритно себя ведет или совершает картинные, экстравагантные, необычные поступки — любуется собой и восхищает, эпатирует, интригует публику. Моду на такой образ жизни в аффектированную романтическую эпоху создал лорд Байрон, у которого имелось множество знаменитых и незнаменитых подражателей в последующих поколениях. Встречаются среди них и такие, очень немногочисленные, кто ушел в мифотворчество весь, без остатка — придумав для своей судьбы живописно трагический финал. Камю назвал подобное самоистребление термином «литературицид», соединение литературы и суицида.

Если в легенде о Пигмалионе мраморный памятник превращается в живого человека, то это такой анти-Пигмалион: литератор превращает самого себя, смертное существо из плоти и крови, в прекрасный бессмертный памятник. Можно назвать это профессиональное психическое отклонение (а речь безусловно идет о разновидности помешательства) «синдромом Мисимы» — по имени японского писателя Юкио Мисимы, осуществившего подобное превращение наиболее радикальным образом. Романтически отправляясь на войну в романтическую Элладу, Байрон, конечно, обрекал себя на опасности, но вряд ли твердо вознамерился переместиться в могилу. Мисима же сознательно, тщательно отрабатывая детали, готовил свое самоубийство — как готовят спектакль. И закончил жизнь кровавым салютом — когда во время харакири из разрезанного живота брызнула живая кровь.

Когда-то я написал толстую книгу «Писатель и самоубийство», в которой, исследуя феномен суицида, посвятил целую главу авторам, поддавшимся опасному соблазну «эгобеллетризации». Глава называется «Жизнь как роман». Там говорится: «Красивую автобиографию пытались создать многие литераторы. Получилось, конечно, не у всех. Но все же в истории мировой литературы образовался целый пантеон писателей, чья слава основывается не только на творческом наследии, но и на романтизированной биографии. Почти для всякого пишущего человека пример этих счастливцев является вечным соблазном».

Проводя экскурсию по этому пантеону, я поминаю итальянца Габриэле Д’Аннунцио, жизнь которого была даже не романом, а многоактной пьесой с пышными сценическими эффектами, причем пьесой в стихах.

Аннунцио интересен мне тем, что он совершил двойную метаморфозу. Сначала весь, без остатка, ушел в литературу, превратился из живого человека в бумажного. Стал этаким маленьким (рост — метр шестьдесят) бумажным солдатиком из песни Булата Окуджавы.

В огонь? Ну что ж, иди! Идешь?

И он шагнул однажды,

И там сгорел он ни за грош:

Ведь был солдат бумажный.

Так заканчивается песня, и так должен был закончить — так хотел закончить Аннунцио. Но произошло обратное превращение, волшебное. Песня получилась с другой концовкой: «Принесли его домой — оказался он живой».

А всё потому что Луиза Баккара поменяла одну любовь на другую. Во всяком случае, такова версия, придуманная мной.

КНИГА ЖИЗНИ

Повесть

Горести любви

До 19 апреля Луиза любила только музыку и думала, что больше ничего и тем более никого любить не будет и не сможет, ибо настоящая любовь у человека бывает только одна, на части она не делится. Если любить, то конечно то, что прекрасней всего на свете, а разве есть что-то прекрасней музыки? И второе непременное условие: ты должна быть уверена, что предмет твоей любви тебе никогда не изменит. Музыка верна движениям пальцев, лишь благодаря им она и возникает — когда они то ласкают клавиши, то страстно в них впиваются. Никакие сердечные союзы, воспетые поэзией, и телесные экстазы, описанные в эротических романах Аннунцио, не могут сравниться с этим волшебством. Поэтому Луиза до двадцати семи лет относилась к той, обыденной любви с презрительным равнодушием, к мужчинам с гадливостью, а на мамаш с детьми взирала с брезгливым недоумением. Маленькие человечки сначала раздирают тебе утробу, потом все время чего-то требуют, требуют, требуют и этому полагается умиляться, а потом вырастают и изменяют тебе, ты перестаешь им быть нужна. Женщины — жалкие покорные коровы, которым даже нравится, что их доят и режут на мясо. Мужчины — тупые и грубые быки, способные лишь бодаться и идти на убой. Только что закончилась чудовищная массовая бойня, на которой они убивали и гибли миллионами, а им всё мало, они хотят еще.

С такими мыслями, для нее обычными, ощущая всегдашнюю отстраненность от стада, в тот весенний вечер Луиза наблюдала за гостями, прибывавшими на музыкальный суаре в палаццо Видаль.

Она стояла на лестнице подле афиши «Луиза Баккара исполняет музыку национальных композиторов». Так велел агент синьор Карлуччи. Он сказал: «Если ты хочешь из «подающей надежды пианистки» стать настоящей ведеттой, используй свою внешность. Слава богу, тебе есть, что показать. Учти, что половина публики, особенно мужская ее часть, глуха к музыке, на концерте они будут сидеть и просто разглядывать твою античную красоту, твое мраморное лицо и алебастровые плечи. Так дай им с самого начала рассмотреть тебя получше». Вот Луиза и демонстрировала свою античную красоту, визуально связывала напечатанное большими буквами имя со зрительным образом (это тоже было из наставления). Поднимавшиеся по лестнице мужчины пялились на ее мрамор и алебастр, женщины смотрели на платье от Жака Дусэ.

На афише поверху была изображена зелено-бело-красная лента, по стенам всюду висели гирлянды из еловых веток, белых роз и красных гвоздик. Суаре был патриотический. В программе Фрескобальди, Пескетти, Галуппи, Матиелли, Туррини, Скарлатти — никаких Сен-Сансов или упаси боже Рахманиновых. Хозяйка палаццо Ольга Леви была пылкой ирредентисткой, энтузиасткой движения за Grande Italia. Говорят, не всегда. Лишь с тех пор как стала возлюбленной Национального Барда, Il Vate Nazionale. Это теперь она вышивает триколоры и устраивает возвышенные мероприятия, а раньше держала скаковые конюшни, увлекалась породистыми рысаками.

Она и сама похожа на породистую кобылу, думала Луиза, рассматривая длиннолицую, статуеобразную падрону, приветствовавшую гостей в вестибюле. Гондолы прибывали одна за другой, блистательные дамы и господа раскланивались с хозяйкой. Она кивала всем с рассеянной улыбкой, роняла любезные слова и нетерпеливо поглядывала на высокую дверь. Ждала самого главного гостя — того, чье присутствие делало суаре Большим Событием. Ожидался сам великий Д’Аннунцио, который произнесет речь перед концертом. Потому внизу и толпились журналисты, потому и посверкивали магниевые вспышки. «Ах, если б в газеты попал снимок, где Вате на фоне твоей афиши! Попробуй хоть на пару секунд задержать его», — сказал агент во время инструктажа. Луиза торчала около плаката еще и из-за этого. К Grande Italia она относилась так же, как ко всем прочим мужским бредням, ирредентизм рифмовала со словом «идиотизм», а благоуханными сочинениями Барда отболела в подростковом возрасте. Выписывала, дурочка, в заветную тетрадку:

О, зрелый виноградник, ты подобен

Красавице, что на пурпурном ложе

Возлюбленного томно ожидает.

Жеманная пошлость!

Шевеление внизу лестницы. Блицы. Падрона шагнула вперед, над ее рукой блеснула склоненная лысая голова. На миг застыла. Человек распрямился.

Вживую Луиза видела Барда впервые, раньше только на портретах и фотографиях.

Он оказался коротышкой — монументальной хозяйке чуть выше плеча. В белом смокинге с черной, не иначе как крашеной гвоздикой в петлице (газеты писали — это траур по разделенной Италии) и — жуть какая — с черным моноклем в глазнице. Ах да, он же потерял на войне глаз. Что-то такое случилось с аэропланом, все газеты писали. Но Луиза про войну читать не любила.

Не дожидаясь приезда других гостей, Ольга Леви повела своего аманта вверх по ступенькам, оживленно шепча ему что-то на ухо.

Поразительно, как Аннунцио при таком росточке и щуплости умудряется быть величественным, но именно это слово, maestoso, приходило в голову первым. Как царственно он нес свой сверкающий в свете канделябров, будто озаренный нимбом голый череп с проступающими венами! Как многозначительно ступал маленькими ножками в лаковых штиблетах! Рука в белой перчатке касалась перил, словно удостаивая их снисходительной ласки. Пожалуй, он не выглядел недомерком рядом со своей рослой спутницей. Он словно задавал собою единственно правильный масштаб, это синьора Леви рядом с ним казалась какой-то… чрезмерной.